Влюбиться в Венеции, умереть в Варанаси
Шрифт:
— Ничего не могу с этим поделать, — сообщил он Лоре по дороге. — Я запрограммирован все время возвращаться в одно и то же место. И в идеале — за один и тот же столик. Который как раз сейчас свободен.
Они уселись. Солнце радостно поблескивало на металлических стульях и посуде. Утром Джефф провел десять минут в ванной, промывая, продувая и прочищая свой нос с тем, чтобы он снова заработал. К тому же у него болела голова. Не будь он так счастлив, чувство раздражения, вызванное усталостью, и комплексное похмелье непременно взяли бы над ним верх (сон после кокса — если вообще повезет заснуть — не имеет ничего общего с отдыхом, так как мозг, хоть он и считается спящим, продолжает лихорадочно работать). Лора же выглядела прекрасно, словно совсем не устала — по крайней мере, ему так казалось. Милым,
— Капитан Джеймс был роскошен, — сказал Джефф. — Примерно полгода после реабилитационного центра для наркоманов?
— Если так, — сказала Лора, — то это лучшие полгода для знакомства с ним.
Они заказали еще воды, еще кофе и пару стаканов апельсинового сока. Однако гвоздем меню стал аспирин, который Лора достала из своей волшебной сумки.
После завтрака они отправились к ней в отель, чтобы она могла переодеться. Джефф воспользовался ванной и улегся на кровать, глядя, как Лора раздевается, а потом одевается. Самочувствие его постепенно улучшалось. Она надела синее платье с воротником хомутиком, оставлявшим спину почти голой.
— Ты готов?
— Это, пожалуй, слишком сильно сказано, но где-то в глубине души, наверное, да.
Джефф встал, сунул ноги в сандалии и вышел вслед за ней.
Кругом была масса связанных с биеннале мероприятий, ни на одном из которых они еще не были. К счастью, то, куда они особенно хотели попасть, «Красное превращение» Джеймса Таррела [106] , было ближе всего — рядом с Риальто. Проект был частью крупной экспозиции, но все остальное они спокойно пропустили и встали в очередь в темную комнату.
106
Джеймс Таррел (Turrell) (р. 1943) — американский художник, работающий со светом и пространством.
На первый взгляд это выглядело просто как нарисованный на тусклом фоне красный прямоугольник, который как будто чуть светился. Но когда они сели и стали на него смотреть, он начал меняться, причем так незаметно, что совершенно нельзя было сказать, когда и как он это делает. Красный стал каким-то другим красным — не то чуть темнее, не то чуть ярче, не то еще каким. Нет, форма осталась той же, но по мере изменения цвета его углы становились менее резкими. В этой изменчивой краснотебыл свой внутренний ритм. Поверхность же картины была совершенно плоской и бесконечно красной. Они сидели молча. Время медленно таяло, измеряемое исключительно градациями света и цвета — пурпурный, темно-пурпурный, пурпурный, который уже почти синий, а потом и вправдусиний… Они сидели, наверное, футах в десяти от света, но никакого расстояния между ними не существовало. Цвет и свет буквально касались их. Начался новый цикл. Они встали и потрогали плоскую поверхность красного, но их руки ничего не встретили. У этого источника света не было ни дна, ни сторон — они ощущали только свои руки, зависшие в меняющемся, текучем красном, который уже был даже и не красным. Иллюзия, но даже будучи иллюзией — и именно в силу этого — не менее реальная, чем любые другие, совершенно не иллюзорные вещи.
Они вышли наружу вконец дезориентированные. Квадрат алого света все еще пульсировал у Атмана в голове, когда они садились на вапоретто у Риальто. Они не знали, куда тот идет, и это превратило водный трамвайчик в круизное судно. О Тарреле не было сказано ни слова.
В первый раз со времени приезда Джеффа в Венецию появились кондуктора и принялись проверять у всех билеты. Оказаться владельцем действительного трехдневного проездного вдруг стало чем-то вроде подвига, которым вполне можно было гордиться.
— При желании мы можем провести на вапоретто целый день, — самодовольно заявил Джефф.
— Можем, — согласилась Лора, — но в этом случае наверняка помрем: а) от скуки; б) от морской болезни.
Они протарахтели под мостом Академии, миновали Гритти, Гуггенхайм и Сан-Марко. Затем оставили
Время от времени Лора заглядывала в карту. Наконец она заявила, что им нужно сойти на следующей остановке.
— А что там такое?
— Сан-Микеле, — ответила она. — Кладбище.
Теперь его было видно. Точь-в-точь «Остров мертвых» Бёклина [107] , но только симметричное и аккуратное — и совсем не зловещее.
После вапоретто земля качалась у них под ногами. Лора раскрыла свой лимонный зонтик, который светился в ярком свете дня как второе солнце. Все женщины наверняка хотят, чтобы у них был зонтик от солнца, а все мужчины — быть с женщинами, у которых он есть. Они прошли в ворота, вступив в пределы изогнутых стен острова. Внутри пространство кладбища было явно больше, чем могло показаться снаружи. Кругом теснились утопающие в цветах могилы.
107
Арнольд Бёклин (Arnold Beklin) (1827–1901) — талантливый швейцарский живописец, автор картин на мифологические, исторические и аллегорические сюжеты.
— Тут похоронен Дягилев, — сказала Лора. — И Стравинский.
Первый указатель, который они увидели, был к могиле Эзры Паунда [108] . В поле белой стрелки, показывавшей направление, кто-то приписал черным маркером: «И. Бродский». Строго говоря, это было граффити, но весьма цивилизованное. Формально вас отправляли к Паунду, но некий неизвестный доброжелатель любезно взялся уточнить канон, пусть даже и партизанским методом. Так что Паунд теперь неизбежно вел к Бродскому. Джефф в жизни не читал Бродского, но знал, что это большая величина, и понимал, что для многих сейчас он куда интереснее Паунда. На следующем попавшемся им по дороге знаке под именем Паунда опять стояло «И. Бродский».
108
Эзра Лумис Паунд (Ezra Loomis Pound) (1885–1972) — американский поэт, переводчик, критик; основоположник и главный теоретик американского модернизма.
Тем не менее первой они увидели могилу Паунда. Это был плоский камень с латинскими буквами: EZRA POVND. Довольно много цветов. Посмотреть на могилу знаменитости всегда приятно, даже если эта знаменитость тебя не очень-то интересует — но в наши дни действительно сложно было представить себе какого-нибудь страстного любителя Паунда, разве что среди филологов. А может, он, Джефф, в этом мало что смыслил, может, сердца отдельных юношей и по сей день пылают модернизмом, стремлением сделать всёпо-новому, пусть даже никто не знает, что это за «всё».
Бродский и вправду был поблизости — на расстоянии плевка. Надгробный камень с именем на русском и английском и годы жизни: 1940–1996. Тут все было не то чтобы откровенно замусорено, но все же похоже на могилу Джима Моррисона на парижском Пер-Лашез. Несколько свечей-таблеток с остатками парафина на донышке, открытки с посланиями. Лора подняла одну из них. С одной стороны был вид Большого канала, с другой же буквы почти совсем расплылись от влаги и выцвели от солнца. Рядом, на желтом стикере, все стерлось до неузнаваемости. Было уже не разобрать не только слов, но даже на каком языке они были написаны. Возле камня стоял маленький синий стаканчик, полный шариковых ручек и карандашей — все ужасно грязное. Один-два, постаравшись, еще можно было пустить в дело. На стихотворение их бы явно не хватило, а вот на номер телефона — вполне.