Влюбленные женщины
Шрифт:
Она увидел, что теперь они едут между деревьями – огромными старыми деревьями с засыхающим папоротником под ними. Бледные, искривленные стволы казались призрачными, и, словно жрецы древнего культа, в отдалении вздымались волшебные и загадочные папоротники. Это была кромешно-черная ночь, с низко нависшими облаками. Машина медленно двигалась вперед.
– Где мы? – прошептала Урсула.
– В Шервудском лесу.
Было очевидно, что это место ему знакомо. Он ехал медленно, оглядываясь по сторонам. Затем они выехали на зеленую дорогу между деревьями. Они осторожно развернулись и поехали между лесными дубами по зеленому проселку. Зеленый проселок вывел их на небольшую травянистую лужайку, где
– Мы останемся здесь, – ответил он. – И выключим свет.
Он тут же выключил фары, и осталась только ночь; тени деревьев казались реальностью другого, ночного бытия.
Он постелил плед на папоротник, и они опустились на него в абсолютной, немыслимой тишине.
Лес издавал слабые звуки, но ничто не нарушало тишины, ничто не могло ее нарушить, на мир был наложен какой-то странный запрет, порождая новое волшебство.
Они сбросили одежду и он привлек ее к себе, нашел ее, нашел истинно прекрасную действительность ее навсегда невидимой плоти. Жаждущие, какие-то нечеловеческие, его пальцы на ее скрытой наготе были пальцами тишины на тишине, тело волшебной ночи – на теле волшебной ночи, ночи-мужчины и ночи-женщины, которых никогда не увидит глаз, которых никогда не познает разум, которые были только пульсирующим откровением иного живущего существа.
Она воплотила в жизнь свое влечение к нему. Она дотрагивалась, она получала максимум непередаваемой информации в прикосновении. Темное, таинственное, совершенно тихое чудесное приобретение и вновь утрата; полное принятие и подчинение, волшебство, реальность которого никогда не будет познана; живая чувственная реальность, которую никогда нельзя будет перевести на язык разума, которая останется снаружи, в виде живого организма тьмы, молчания и таинственности, волшебного тела реальности.
Она удовлетворила свое желание. Он удовлетворил свое желание. Потому что она была для него тем, чем он был для нее – древним великолепием, волшебной, пульсирующей реальностью другого существа.
В эту прохладную ночь они спали под пологом машины, и это была ночь непрерванного сна.
Когда он проснулся, было уже довольно поздно. Они посмотрели друг на друга и рассмеялись, а затем отвели глаза, наполненные мраком и тайной. Затем они поцеловались и припомнили, как прекрасна была ночь. Оно было прекрасно, это наследие вселенской темной реальности, и им было даже страшно вспоминать. Они спрятали свои воспоминания и знание в дальние уголки своих сердец.
Глава XXIV
Смерть и любовь
Томас Крич умирал медленно, невыносимо медленно. Все считали невероятным, что нить жизни могла так истончиться и все же не рваться. Больной мужчина был невероятно слаб и изможден, жизнь в нем поддерживалась только морфием и напитками, которые он медленно потягивал. Он был только наполовину в сознании – лишь тонкая ниточка сознания связывала мрак смерти со светом дня. Однако его воля была непоколебима, он был целым и единым. Только вокруг него все должно быть тихо и спокойно.
Присутствие посторонних людей, помимо сиделок, теперь были трудно для него, он должен был делать над собой усилие.
Каждое утро Джеральд приходил в его комнату, надеясь найти, наконец, своего отца мертвым. Однако он все время видел то же прозрачное лицо, те же спутанные темные волосы на восковом лбу и ужасные, жуткие темные глаза, которые, казались, растворялись в бесформенной темноте, оставляя только маленькую искорку зрения. И все время, когда эти темные, жуткие глаза поворачивались к нему, все тело Джеральда пронзала горящая стрела отвращения, которая, казалось, отдается во всем его существе, угрожая расколоть его разум
Каждое утро его сын стоял там, прямой и полный жизни, сияя белизной своего существа. Эта сияющая белизна этого странного, близкого существа вводила отца в лихорадочную дрожь боязливого раздражения. Он не выносил жуткого, устремленного на него, пусть даже и на мновение, взгляда голубых глаз Джеральда. Поскольку ни один из них не стремился к длительному контакту – отец и сын смотрели друг на друга, а затем расставались.
В течение долгого времени Джеральд сохранял совершенное хладнокровие, он оставался потрясающе собранным. Но, в конце концов, страх переселил его хладнокровие. Он боялся, что что-то в нем сломается самым ужасающим образом. Он должен был остаться и вытерпеть все до конца. Какое-то извращенное желание заставляло его смотреть, как его отец выходит за грань жизни. И в то же время сейчас каждый день был страшен. Раскаленная до красна стрела ужасного страха, пронзающая все его тело, вызывала дальнейшее воспламенение. Весь день Джеральд постоянно от чего-то ежился, словно кончик Дамоклова меча покалывал основание его шеи.
Бежать было некуда – он был связан с отцом, он должен был увидеть его конец. А воля его отца никогда не давала слабину, никак не поддавалась смерти. Она разорвется только тогда, когда смерть оборвет ее – если только она не продолжит существовать и после физической смерти. И таким же образом воля сына тоже должна быть непреклонной. Он должен оставаться твердым и неуязвимым, смерть и процесс умирания не должны были коснуться его. Это было испытание судом божьим. Мог ли он выстоять и увидеть, как его отец медленно умирает и поглощается смертью, не сломается ли его воля, не отступит ли он перед всемогущей смертью. Словно краснокожий индеец во время пытки, Джеральд переносил весь этот процесс умирания, не дрогнув ни единым мускулом, без трепета. Это даже вызывало в нем ликование. В некоторой степени он желал этой смерти, насильно заставлял себя наблюдать за ней. Он словно сам нес смерть, даже когда он сам дрожал от ужаса. Но он все же мог нести ее, он мог торжествовать через смерть.
Но, истощив все силы во время этого испытания, Джеральд потерял хватку над внешней, повседневной жизнью. То, что было для него всем, стало пустым местом. Работа, удовольствие – все это осталось позади. Он более менее машинально продолжал вести дела, но все эти занятия стали ему чуждыми. Сейчас его занимала эта чудовищная борьба со смертью в собственной душе. Его воля должна была восторжествовать. Будь что будет, но он не склонит голову, не подчинится, не признает себя рабом. Смерть не станет его повелителем.
Но по мере того, как эта борьба продолжалась, все, чем он был, постепенно продолжало разрушаться, и, в конце концов, жизнь вокруг него превратилась лишь в выеденную оболочку; бушующий и бурлящий, словно море, шум, в котором он участвовал лишь поверхностно, а внутри этой полой оболочки были только темнота и мрачное пространство смерти. Он чувствовал, что должен на что-то опереться, в противном случае он упадет внутрь, в великую черную дыру, возникшую в центре его души. Его воля заставляла его жить внешней жизнью, думать внешним разумом, не позволяя внешней его сущности разрушиться или измениться. Но давление было слишком велико. Ему нужно было найти что-нибудь, что помогло бы создать равновесие. Что-то должно было проникнуть в полую пропасть смерти в его душе, заполнить ее и уравновесить своим давлением изнутри давление снаружи. Потому что день за днем он ощущал, что превращается в пузырь, заполненный темнотой, вокруг которого играет переливающаяся разноцветными красками оболочка его сознания и на которую внешний мир, внешняя жизнь, давила с ужасающим напором.