Влюбленный Шекспир
Шрифт:
— Да, — согласился Катберт Бербедж, — он говорит дело. Так мы и поступим. Выждем момент, когда Аллена не будет в городе…
— А как зовут твоего плотника?
— Стрит. Замечательный плотник, мастер своего дела. Питер Стрит.
Любовь принимала новые формы, только и всего. Она становилась больше похожей на сострадание.
ГЛАВА 10
Сострадание… Станет ли оно чудодейственным бальзамом, способным вылечить душевные раны? Они нанесли мне удар в спину — моя жена и мой собственный брат. Но они не ведали, что творят. Я не чувствую гнева и не буду негодовать. Я вознесусь над ними, великодушный и всепрощающий, я не стану кусать губы от обиды, а на мой высокий лоб не ляжет ни одна морщина. Я буду невозмутим и холоден, словно статуя…
Жалость переполняла душу Уильяма, когда на исходе марта он стоял среди ликующей толпы на Чипсайде. День выдался холодным, но солнечным; со стороны ближайшей деревни доносился запах свежей зелени и слышалось блеяние ягнят. Непредсказуемая королева сменила гнев на милость, и все были прощены: Эссекс направлялся в Ирландию, две недели назад был подписан указ о его новом назначении. Отныне в его ведении находилось тысяча триста всадников и тысяча шестьсот пехотинцев. Эссекс выехал из Лондона — блистательный, самовлюбленный, в сопровождении пышной свиты, облаченной в расшитые золотом ливреи. На ветру развевались шелковые знамена, кони гордо гарцевали, спотыкались на камнях мостовой, но тут же снова выравнивали шаг. Толпа неистовствовала, родители сажали детей себе на плечи, в воздух летели шапки… Уильям стоял молча. В этой кавалькаде был и тот лорд, которого он когда-то называл своим другом. Саутгемптон с надменным видом восседал на своем гнедом коне: позор тюремного заточения был забыт, и теперь славный воин ехал усмирять непокорных ирландцев… Бесконечная вереница всадников, богато убранные лошади, звон сбруи. Уильям нарушил свое молчание, выкрикнув: «Да благословит вас Бог! Да хранит вас Бог!» — но его слабый голос потонул в шуме лондонской толпы. «Да поможет тебе Бог», — прошептало его сердце. Победоносный генерал еще вернется, чтобы получить свое, но это будут уже не лавры победителя. Так что самым преданным его соратникам останется уповать лишь на Божью помощь. Блистательная кавалькада проследовала дальше, и центр всеобщего ликования переместился далеко вперед, на другой конец улицы.
Сострадание, сострадание… Уильям бродил по улицам, оставшись наедине с захлестнувшей его душу жалостью. Пообедал в трактире, вернулся домой — теперь он снимал жилье на Сильвер-стрит — и сел за работу. По иронии судьбы, сейчас он писал пьесу о воинственном Гарри, вообразившем себя богом войны Марсом. День уже начинал клониться к вечеру, когда голубое мартовское небо вдруг заволокло низкими, черными тучами. Сверкнула молния, по небу прокатился гром, и в следующее мгновение крупный град застучал по крышам домов и камням мостовой. Помилуй нас, Боже, по великой милости Твоей! Уильям подошел к окну и выглянул на улицу. А ведь утро было таким погожим… Его воображение нарисовало испорченный триумф Эссекса: мокрые лица всадников, проклятия, которые, однако, невозможно расслышать из-за шума ливня, промокшие насквозь ливреи и плащи, мокрые, тонкие, словно крысиные хвостики, липнущие к щекам светлые локоны его бывшего покровителя и друга… Уильям глядел на залитую водой пустынную улицу, и в его душе снова всколыхнулась жалость. А еще появилась досада, как будто после неудавшегося широкого жеста, — дурацкое, совершенно бесполезное чувство. В голове тем временем уже складывались ключевые фразы — неудавшийся мартовский марш, плененный Марс, плачущий, как дитя…
…И вот она, награда за его сострадание. Боже мой, смуглая леди снова пришла к нему, прямо сюда, в эту комнату… Но только не в дождь; не подумайте, что она нарочно выбрала это время, чтобы разжалобить его. Нет, то был погожий весенний день, не предвещавший ничего особенного. В дверь раздался робкий стук, и Уильям пошел открывать.
— Ты?
Фатима со скорбным видом стояла на пороге потупив глаза. На ней был простой дорожный плащ.
— Этого не может быть, откуда ты… где ты… кто тебе сказал, где я живу?
Они стояли в дверях: не верящий своим глазам Уильям и Фатима, робкая, сомневающаяся в том, что ее приходу рады.
— Я встретила того человека…. не помню его имени… того, который шутит в вашем… этом…
— Кемпа? Нашего шута? — Уильям очнулся. — Входи, входи же, пожалуйста, входи, у меня тут не прибрано, видишь, погоди, я уберу отсюда бумаги…
Она потянула за шнурок своего плаща, и капюшон медленно сполз с черных кудрей. Боль, мучительная боль снова наполнила сердце Уильяма, стоило ему увидеть эту смуглую кожу и широкий, приплюснутый нос, эти полные губы, каждая складочка, каждая трещинка которых хранила память о его страстных поцелуях. Он чувствовал, что все уже давно прошло, все осталось в прошлом, в том числе и безумие былой любви, и теперь все, на что он был способен, так это на пошлую жалость. Но нужна ли Фатиме его жалость?
— Может, выпьешь бокал вина? — предложил он. — Ты, наверное, приехала издалека. Как ты сюда добралась?
Она присела на краешек кресла.
— Я только что из Кларкенвела, Этот Кемп был вчера вечером в Кларкенвеле. Он сказал, что ищет черных женщин. Он очень веселый человек, всегда шутит.
— Но ты же не могла… Что ты делала в Кларкенвеле?
— А что еще я могу делать? — Она повела изящными плечиками. Подавая ей бокал с вином, Уильям равнодушно отметил, что ее рука дрожит. — У меня нет денег. Наш tuan уехал на войну. Теперь по ночам ему будут сниться лишь его жена и ребенок. У него больше нет времени на тех, кого он когда-то любил.
Наш tuan. Это было слово из ее родного языка.
— Значит, — медленно сказал Уильям, — он давал тебе деньги? Ты была его содержанкой?
— Я не знаю, что такое «содержанка». Но да, деньги он мне давал. Я жила в том доме, где он родился. То место называется Каудрей. А потом я родила ребенка. И потом… Нет, я не хочу говорить об этом.
— Расскажи мне о ребенке, — попросил Уильям, его сердце начало бешено стучать. — Скажи — кто отец ребенка.
Прежде чем ответить, Фатима, пристально посмотрела на него.
— Думаю, у этого ребенка два отца.
— Но это же невозможно, так не бывает, это против всех законов природы…
— Или тот, или другой. Я хорошо помню то время. Меня не надо винить. Это или ты, или он.
— А где он, — продолжал допытываться Уильям, — где он сейчас… Нет, это потом. Кто родился, мальчик или девочка?
— Сын, — с гордостью ответила она. — Я родила сына. Большого сына, который очень громко кричал: Я сказала ему, что он не должен плакать, потому что у него есть сразу два отца.
— А какое имя ты ему дала?
Она решительно замотала головой:
— Этого я не скажу. Я назвала его также, как звали моего отца. И потом я подумала, что он должен быть 6м кто-то, таков наш обычай. За его именем должно идти слово bin и потом имя его отца, потому что bin означает «сын такого-то». А ты носишь имя знатного рода, не то что наш tuan, который ушел на войну.
— Я? Ну что ты… Конечно, я джентльмен, но совсем не из знатного рода.
— Ты шейх, — просто сказала она.
Уильям еще какое-то время молча глядел на нее, а потом спросил:
— А где он… где мой сын?
— Он у хороших людей, добрых людей. Они живут в Бристоле. Эти люди когда-то разбогатели на торговле рабами, а теперь об этом жалеют. А когда он подрастет, то вернется обратно. Обратно, в мою страну.
У Уильяма закружилась голова. Просто уму непостижимо… Неужели его кровь утечет куда-то на Восток? Это была его кровь, это Должна была быть его кровь… Неожиданно Фатима начала беззвучно плакать. Прозрачные, словно хрустальные слезы катились по ее щекам. Как хрусталь… Уильям с негодованием отмел это возвышенное сравнение. Перед ним сидела мать его сына, земная женщина, а не муза и не мечта поэта. Он протянул ей свой платок в крапинку, тот самый, что не так давно впитал в себя слезы Гарри.