Вместо любви
Шрифт:
Отец вздохнул, помолчал немного, внимательно и грустно ее разглядывая. Потом проговорил тихо:
– Знаешь, Инга, о чем я больше всего сожалею? Что я, как дурак, знамя ложного аскетизма впереди себя нес. Потрясал им гордо. Шут гороховый… Думал, это знамя честностью называется.
– Не понимаю, пап… О чем ты?
– Да все о том же… Столько лет на таком посту пробыл, всего себя работе отдал, и что? В старости детям своим и помочь ничем не могу. Другие, которые пониже меня рангом были, в каждом городе себе по кооперативной квартире купили. Теперь – на выбор. Везде живи – не хочу. А я…
– Ой, да ладно, пап! Чего ты! Тогда же времена такие были! Многие тогда своей честностью гордились, не один ты!
– А времена всегда одинаковые, дочь. Просто не надо одно с другим путать. Заботу
– Па, да ты что… Ты это серьезно, пап? Я даже не знаю, что и ответить тебе на это… Да я и не рассчитывала никогда ни на какие дареные блага… Да и не надо их было! Ты ж сам нас так воспитывал…
– Ну да, воспитывал. Нельзя унижаться – ворованным пользоваться. Это так. Это правда. Вопрос в другом – кто тогда у кого воровал…
– Хм… Ну, ты даешь, папа… Даже как-то странно от тебя такое слышать! Дегенератские речи какие-то.
– У кого дегенератские речи? – послышался в дверях возмущенный Верочкин голос. – Нет, папа, ты посмотри на нее! Не успела в дверь войти, а уже отца критикует! Инга, ты что это себе позволяешь?!
– Ой, ради бога, Верочка! Успокойся, родная! – зашелся грустным смехом отец. – Ничем она меня вовсе не обидела! Это я сам виноват… А ты чего пришла, Верочка?
– Так ужин готов… Может, сюда принести, или ты вниз спустишься?
– Спущусь, Верочка. Сегодня еще спущусь. И завтра должен. – И, обернувшись к Инге, подмигнул ей заговорщицки: – Мы тут с Верочкой на завтрашний день крупное мероприятие затеяли – обед званый. Вот и зовем гостей со всех волостей.
– А что, кроме нас с Надей еще кто-то будет?
– Нет. Никого не будет. Ты уже, слава богу, здесь. И Надюша скоро приедет. Завтра, стало быть, и пообедаем. Надо бы мне сегодня пораньше спать залечь. Ты напомни, Верочка, Ивану Савельичу, чтоб мне снотворного не пожалел. Высплюсь, завтра человеком буду…
– Хорошо, пап, напомню. Давай я тебе подняться помогу…
– Не надо. Я сам. Вы идите, девочки, я спущусь. Попозже. Инга вон и не умылась еще с дороги…
В ванной Инга отпустила, наконец, лицо на свободу. Расслабила мышцы, держащие губы в легкой полуулыбке, разрешила грусть глазам, свела брови горестно. Шустрая морщинка тут же залегла между ними, выдавая тридцатилетний, не девчачий уже возраст. Плюс круги серые под глазами. Плюс голубая бледность от висков. Волосы в хвостике, жесткий ворот теплого свитера… Классический образ неудачницы, женщины-клячи, смиренно везущей на себе свои невзгоды. Ну и пусть. Правильно отец сказал – зато она сильная. Сильная даже в хрупкой этой смиренности. И он, отец, тоже сильный. Несмотря на болезненное свое бессилие. И они любят друг друга безумно, отец и дочь. И нечего грустить в зеркало глазами да брови сводить – надо быть выше слез. Не нужны ему ее слезы, она это знает совершенно точно. А раз не нужны, так и не будет их…
На ужин Верочка запекла терпуга в духовке. Коронное семейное блюдо. С лимоном, с сыром, со специями. Поставила блюдо посреди стола, глянула на отца озадаченно. Потом спросила тихо:
– Пап, а ты? Что ты будешь? Я вот для тебя овсянку сварила…
Потупив виновато глаза, она поставила было перед отцом тарелку с жидкой размазней-овсянкой, но он отодвинул ее брезгливо, заявив при этом весело и громко, что на сегодня проклятие пресной диеты для него отменяется. Огорчившись, Верочка бросила осуждающий взгляд в сторону Инги, будто та только и виновата была в нездоровой этой отцовской решительности. Вскоре присоединился к их скромному ужину и гость – Иван Савельич, многие годы прослуживший всему семейству в качестве домашнего доктора. Толстый и рыжий сказочный Айболит. Сколько Инга себя помнила, столько помнила и этого забавного рыжего доктора с лицом, щедро осыпанным яркими коричневыми веснушками. То ли природными были на его лице эти веснушки, то ли старческими – уже и не понять было. Как-то одинаково стареньким он был. И тогда, и сейчас. Как законсервировался в те времена в относительно небольшом постпенсионном возрасте, когда еще ее ангины детские лечил, так в нем и остался. Может, только ручки другими стали. Раньше были мягкие и
Разговор за ужином пошел сам по себе – легкий, ненавязчивый, смешливый немного. Отец глотнул домашней Верочкиной вишневой настойки, заблестел сухо и весело глазами. Вспоминали бывших знакомых, старую жизнь с ее смешными, но такими из сегодняшнего дня сердцу милыми наивными устоями-праздниками. Инге подумалось вдруг – как хорошо, что отец не стал пенсионером-брюзгой, яростно ругающим все новое и непонятное. Он такой, каким всегда был – нет суеты в движениях, нет всплесков злобных эмоций, а есть только вот эта умная и красивая пронзительность взгляда. Яркая, острая. Как солнечный луч меж облаков. Смотришь на него – глаз слепит. Раньше, правда, она, эта пронзительность, довольно-таки обжигающей была, а для кого-то и обидной даже, а теперь нет, теперь просто греет, к себе притягивает. У Инги даже румянец, наконец, соизволил проклюнуться, и стало отчего-то хорошо на душе, будто отхлынули на время все проблемы-заботы, сделали меж собою передышку. Хоть ненадолго, но пусть. Они дома, они ужинают, за окном октябрь моросит, в камине дрова постреливают, и нет никакой болезни у отца, и ей торопиться к чужой свекрови не нужно. И вообще, не было никаких двенадцати лет ее взрослой несуразной жизни, и никуда она не уезжала, и замуж за Толика не выходила, а все сидела и сидела вот так, напротив отца, грелась в его харизме, ела вкусного терпуга, сыта была и едой, и отцовской любовью…
Разошлись уже ближе к полуночи. Встав из-за стола, Иван Савельич согнулся чуть, посмотрел на хозяина дома преданно и вопрошающе.
– Да, Ваня. Да. Завтра придешь ровно в два часа. И ни минутой позже. Ничего не изменилось, Ваня. Жду, – бросил тот, проходя медленно мимо. – А сейчас пойдем, укол мне сделаешь. Мне выспаться надо хорошенько, завтра тяжелый день будет, хлопотливый… Мы за стол сядем в полдень, а ты ровно в два часа, чтоб как штык…
– Да, Алексей Иванович. Приду. Как договорились. Что ж… – развел толстые ручки в стороны Иван Савельич. – Ты всегда своей жизни хозяином был…
– Все, Ваня, все. Тихо. Пойдем, Ваня…
Инга моргнула расслабленно уставшими осоловелыми глазами, откинулась на спинку стула, обвела всю домашнюю картину медленным взором, будто пытаясь запомнить то, что сейчас видела. Навсегда запомнить. И отца, медленно поднимающегося по лестнице, ступенька к ступеньке, и плетущегося за ним понуро Ивана Савельича, и темное окно в рюшах тяжелой портьеры, и угли в камине с бегущими по ним сполохами сквозняка, и Верочку, бережно складывающую в большую горку тарелки со стола. Вот она обхватила эту драгоценную горку руками, прижала к полной груди, потащила на кухню…
– Верочка, тебе помочь? – спохватилась вдруг Инга, выплыв из своего праздно-расслабленного состояния. – Давай я помою…
– Да ладно, сиди уж… Проку-то от тебя! Расколотишь все только, жалко будет. Иди лучше спать, я тебе постелила в твоей комнате…
– Ага. Ладно. Спасибо, Верочка… – с благодарностью согласилась Инга. – И правда пойду, устала что-то…
Родная комната встретила ее настороженно, словно упрекнула гостиничной своей необжитостью. Чистота, порядок, все на своих местах. Все как было когда-то. Так и осталась за ней эта комната. И с Толиком когда приезжали, в ней жили. Господи, как, кажется, давно все это было… Толик не любил сюда ездить. Говорил – скучно ему в гостях. И родственники у нее скучные. Ни выпить толком не с кем, ни поговорить задушевно. И в присутствии отца робел, съеживался каменным комочком – слова из него не вытянешь. Все боялся – вдруг ляпнет что-нибудь, засмеют… Хотя его здесь и привечали, и потчевали, и честь отдавали, которая родственнику полагается. Отец старался изо всех сил хорошим тестем быть. Инга понимала – хотел таким образом вину свою за Севку искупить. Смотри, мол, дочь, я вовсе никакой и не сноб, и мужа твоего автослесаря встречаю, как родного. Может, даже и перебарщивал с демократизмом своим…