Внесите тела
Шрифт:
– Послушай, Джейн, – говорит Эдвард. – Сейчас не время стыдиться. Рассказывай все.
– Он спросил, буду ли я к нему благосклонна.
– В каком случае?
– Например, если он напишет мне стихи. Восхваляющие мою красоту. Я ответила, что да, буду благосклонна. Выражу признательность. Не стану смеяться, даже тайком. И не стану оспаривать ни одно утверждение, сделанное в стихах. Даже если оно преувеличенное. Потому что в стихах всегда преувеличивают.
Он, Кромвель, поздравляет ее.
– Вы предусмотрели совершенно все, мистрис Сеймур. Из вас вышел бы толковый юрист.
– Вы хотите сказать, родись я мужчиной? – Она хмурится. – Хотя все равно вряд ли, господин секретарь. Сеймуры никогда не были стряпчими.
Эдвард говорит:
– Любезная.
– А если никто не прибежит? – спрашивает Джейн.
Он кладет руку Эдварду на плечо, чтобы прекратить этот разговор.
– Послушайте, Джейн. Не надо кричать. Молитесь. Молитесь вслух, я хочу сказать. Про себя не поможет. Читайте молитву Пресвятой Деве. Любую, какая затронет благочестие его величества.
– Понятно, – отвечает Джейн. – У вас есть с собой молитвенник, господин секретарь? А у вас, братья? Не важно. Я схожу за своим. Там наверняка есть что-нибудь подходящее.
В начале декабря приходит письмо от врача Екатерины: она ест лучше, хотя молится все так же много. Смерть, судя по всему, отступила от изголовья кровати к изножью. Боли немного ослабели, Екатерина в ясном сознании и воспользовалась этим, чтобы написать духовную. Дочери Марии она отказала золотое ожерелье, привезенное из Испании, и меха. Просит отслужить за упокой ее души пятьсот месс и совершить паломничество в Уолсингем.
Подробности завещания доходят до Уайтхолла.
– Вы их видели, эти меха, Кромвель? – спрашивает король. – Как они вам показались? Если хорошие, я хочу их забрать к себе.
Качели. Один конец доски вверх, другой – вниз.
Фрейлины Анны говорят, и не поверишь, что она носит под сердцем дитя. В октябре выглядела здоровой, а теперь совсем с лица спала. Не полнеет, а только сохнет.
Джейн Рочфорд говорит ему:
– Как будто она стыдится своей беременности. И его величество не так заботлив, как когда она ходила с огромным пузом. Тогда он надышаться на нее не мог. Исполнял любые капризы, прислуживал ей, как горничная. Я раз видела: она сидит, положила ноги ему на колени, а он их растирает, будто конюх – кобыле со шпатом.
– При шпате растирать бесполезно, – с жаром отвечает он. – Тут нужна особая ковка.
Леди Рочфорд смотрит на него пристально.
– Вы разговаривали с Джейн Сеймур?
– А что?
– Не важно, – отвечает она.
Он видел лицо Анны, когда та смотрела, как Генрих смотрит на Джейн. Ждешь приступа ярости, театральной сцены: изрезанного шитья, разбитого стекла. Но нет: она поджимает губы, обхватывает узорчатым рукавом живот, в котором растет дитя. «Мне нельзя волноваться, это может повредить принцу». Когда Джейн проходит рядом, Анна подбирает юбки. Съеживается, поднимает узкие плечи, словно сиротка на морозе.
Качели.
Ходят слухи, что королевский секретарь привез женщину из Хертфордшира, а может, из Бедфордшира, и поселил у себя в Стипни или в Остин-фрайарз, а может, в Хакни, и заново отделывает для нее дом. Она трактирщица, а ее мужа бросили в тюрьму за новое преступление, измышленное Томасом Кромвелем. Бедного рогоносца осудят и повесят в ближайшую выездную сессию. Впрочем, многие говорят, что его тайно умертвили в тюрьме: забили дубиной, отравили и перерезали ему горло.
III
Ангелы
Стипни и Гринвич
Рождество 1535 г. – Новый год 1536 г.
Рождественское утро; он быстрым шагом выходит навстречу очередным неведомым передрягам. Путь ему загородила исполинская жаба.
– Это Мэтью?
Из безобразной пасти – детский смешок.
– Саймон. С Рождеством, сэр! Как вы себя чувствуете?
– Усталым. Ты отправил поздравления родителям?
Дети-певчие на лето уезжают домой. В Рождество они при деле – поют.
– Вы идете к королю, сэр? Бьюсь об заклад, при дворе спектакли хуже наших. Мы показываем пьесу про Робин Гуда, и в ней есть король Артур. Я играю жабу Мерлина. Мастер Ричард Кромвель играет Папу Римского. У него миска для подаяния, он кричит: «Мумпсимус-сумпсимус, хокус-покус» {4} . Мы вместо хлеба кидаем ему камни, а он грозит нам адским огнем.
Он хлопает Саймона по бородавчатой спине. Жаба мощным скачком отпрыгивает с дороги.
4
«Мумпсимус-сумпсимус, хокус-покус» – псевдолатинская абракадабра. Слово «мумпсимус» происходит из рассказанного Эразмом Роттердамским анекдота о священнике, который в литургической фразе «Quod ore sumpsimus» («Что мы приняли устами») произносил бессмысленное mumpsimus; хокус-покус (вошедшее в русский язык как «фокус-покус») имитирует произношение слов «Hoc est corpus meum» (сие есть Тело Мое).
После возвращения из Кимболтона Лондон сомкнулся вокруг него: поздняя осень, серые тоскливые вечера, ранняя темнота. Утомительное течение дворцовой жизни затянуло его, приковало к столу; при свечах дневные труды незаметно перетекают в ночные, и порой думаешь, что отдал бы все сокровища мира за один солнечный лучик. Он покупает земли на юге Англии, однако посетить их все недосуг, так что эти пашни, старинные усадьбы за каменными стенами, речки с миниатюрными пристанями, пруды, где клюет рыба, виноградники, цветники, рощи и аллеи остаются для него бумажными и плоскими: не овечьими выгонами, не лугами, где коровы стоят по колено в густой траве, не опушками, где трепещет, подняв копыто, белая лань, но пергаментными угодьями, титульными и арендными; их разделяют не древние межевые камни и колючие изгороди, а статьи купчей. Его акры умозрительны, они – источник дохода, источник сосущего беспокойства; он просыпается до серой холодной зари и думает о них – не о вольготной жизни владетеля обширных земель, но о ненадежности границ, сервитутах прохода, проезда и прогона скота, обо всем, что дозволит другим попирать его собственность ногами, вторгаться в прочный мир его будущей старости. Видит Бог, он не селянин по рождению, хотя сразу за улочками его детства начиналась вересковая пустошь. Он целыми днями пропадал там с другими мальчишками, точно так же бежавшими от отцовских кулаков и ремней, от науки, ждавшей их, если хоть минуту простоять на месте. Однако уже тогда его засасывало лондонское городское нутро; задолго до того, как проплыть по Темзе на барке государственного секретаря, он знал ее течения и приливы, знал все, что можно узнать, разгружая лодки и возя на тачке ящики к богатым домам на Стрэнде, домам епископов и лордов, с которыми он теперь ежедневно заседает в совете.
Зимой двор совершает свой положенный круг: Гринвич и Элтхем, дома Генрихова детства, Уайтхолл и Хэмптон-корт, бывшие дворцы кардинала. Король нынче повсюду обедает один в личных покоях. В примыкающем к ним помещении, как бы оно ни называлось в том дворце, где мы остановились сегодня – кордегардией или караульной, – есть стол для знати, за которым председательствует лорд-канцлер. За этим столом восседает дядя Норфолк, когда тот с нами, и Чарльз Брэндон, герцог Суффолкский, и отец королевы, граф Уилтширский. Есть и другой стол, чуть менее почетный, для чиновников вроде него, и для тех старых королевских друзей, кто почему-то до сих пор не получил титула. Здесь сидят Николас Кэрью, шталмейстер, и Уильям Фицуильям, казначей, знающий Генриха с малолетства, а председательствует Уильям Полет, гофмаршал. Его, Кромвеля, долго удивлял обычай людей за этим столом поднимать кубки (и брови), выпивая за кого-то отсутствующего. Пока Полет не объяснил чуть смущенно: «Мы пьем за того, кто сидел тут до меня. За прежнего гофмаршала, сэра Генри Гилфорда, светлая ему память. Вы его, конечно, знали».