Внесите тела
Шрифт:
– Ваше рвение заслуживает похвалы, – говорит Кранмер королю, бросая на него, Кромвеля, вопрошающий, словно длинная игла, взгляд. – В таком деле осуждение немыслимо без доказательств.
– Вам следует помнить, – говорит он, ибо в отличие от Кранмера не испытывает недостатка в словах, – что не я, а совет допрашивал джентльменов, которые ныне обвиняются в преступлении. Совет призвал вас, изложил обстоятельства дела, и вы согласились. Вы сами, милорд архиепископ, сказали, что мы не зашли бы так далеко, не подвергнув вопрос тщательному изучению.
– Я оглядываюсь назад, –
Какая именно? И Екатерина, и Анна интриговали против кардинала.
– А теперь я уже не помню, что так меня разозлило, – продолжает Генрих. – Разве Августин не называл брак «смертоносным рабским одеянием»?
– Златоуст, – тихо поправляет Кранмер.
– И будет об этом, – говорит он, Кромвель, поспешно. – Если этот брак будет расторгнут, парламент станет просить вас найти новую королеву.
– Как человеку исполнить долг перед своим королевством и перед Господом? Мы грешим самим актом зачатия. Нам нужны наследники, королям особенно, но даже в браке нас стращают похотью, а некоторые отцы церкви утверждают, что неумеренная страсть к жене есть прелюбодеяние.
– Иероним, – шепчет Кранмер, как будто отрекается от святого. – Однако не все отцы церкви так строги, многие почитают брак священным.
– Розы, лишенные шипов, – говорит он. – Церковь строга к женатым, хотя Павел говорит, что мужьям следует любить жен. Трудно смириться с тем, что брак не есть грех по своей природе, если веками те, кто дал обет безбрачия, твердили, что они лучше нас, хотя это ложь, а повторение ложных постулатов не превращает их в истинные. Вы согласны, Кранмер?
Лучше убейте меня на месте, написано на лице архиепископа. Против всех законов, человеческих и божественных, Кранмер женат, женился в Германии и с тех пор скрывает фрау Грету в деревне. Знает ли Генрих? Должен знать. Скажет? Едва ли. Слишком занят собой.
– Сейчас я не понимаю, что я в ней нашел, – говорит король. – Вероятно, она меня околдовала. Клялась, что любит меня. Екатерина клялась, что любит. Они говорили о любви, а разумели противное. Анна всегда хотела унизить меня, всегда отличалась злобным нравом. Вспомните, как она глумилась над своим дядей, милордом Норфолком. Как презирала отца. Она осмеливалась подвергать осуждению даже мои действия и советовать мне в вопросах, которые выше ее понимания. А порой говорила мне такое, чего не стерпел бы от жены самый последний бедняк!
– Она была дерзкой, это правда, – говорит Кранмер, – но она сознавала свой недостаток и пыталась себя обуздать.
– Клянусь Господом, теперь ее обуздают. – В голосе короля прорывается жестокость, которую до поры удавалось скрыть под жалобными интонациями жертвы. Генрих открывает ореховую шкатулку для писем. – Видите эту книгу?
Книга представляет собой разрозненные листы, сшитые вместе, обложки нет, только страницы, исписанные снизу доверху тяжелой рукой Генриха.
– Она еще не завершена. Я сам ее написал. Это пьеса, трагедия. Трагедия моей жизни.
Король протягивает им листки.
– Сохраните ее, сир, – говорит он. – Когда-нибудь у нас появится время, чтобы оценить ее по достоинству.
– Но вы должны знать! – настаивает Генрих. – Ее подлую натуру. Как жестоко она со мной обходилась, со мной, с тем, кто дал ей все! Мужчинам следует знать, чтобы не угодить в сети ей подобных. Их аппетиты невозможно утолить. Она имела сношения с сотнями мужчин!
Король похож на затравленного зверя: загнанного в угол женской похотью, растерзанного и искромсанного в клочья.
– А ее брат? – спрашивает Кранмер.
Он отворачивается, не в силах смотреть на Генриха.
– Едва ли она перед ним устояла, – отвечает король. – Чего ради? Что мешало ей осушить чашу до мерзкого осадка на дне? А пока она утоляла собственную страсть, она убивала мою. Когда я приходил к ней с намерением исполнить супружеский долг, она встречала меня взглядом, который устрашил бы любого храбреца. Теперь я понимаю, она берегла себя для запретных утех.
Король сидит. Пытается говорить, сбивается, снова говорит. Десять лет назад Анна взяла его за руку и увлекла за собой. Привела в лес и на опушке, где солнечный свет дробится в зеленых листьях, лишила трезвости ума и целомудрия. Она гнала его по лесу целый день, пока его колени не начали дрожать от усталости, но и тогда он упрямо шел за ней, не в силах перевести дыхание, не в силах свернуть, пока не заблудился. Он преследовал ее, пока не погас солнечный свет, преследовал при свете факелов, и тогда она обернулась к нему, погасила факелы и оставила его одного в темноте.
Дверь тихо открывается: он поднимает глаза, там, где раньше стоял другой, какой-нибудь Уэстон, сейчас стоит Рейф.
– Ваше величество, милорд Ричмонд пришел пожелать вам доброй ночи. Впустить?
Генрих вздрагивает.
– Фицрой? Разумеется!
Бастарду Генриха шестнадцать, но из-за нежного пушка на щеках и наивного взгляда выглядит моложе. Рыжей шевелюрой Фицрой пошел в короля Эдуарда, обликом напоминает принца Артура, покойного старшего брата короля. Мальчишка мнется, не решаясь прильнуть к широкой отцовской груди, но Генрих встает и сам обнимает сына, лицо мокро от слез.
– Сыночек мой, – говорит король, обращаясь к юноше почти шести футов росту, – мой единственный сын.
Слезы текут так обильно, что Генрих вынужден промокнуть лицо рукавом.
– Она хотела отравить тебя, – всхлипывает король. – Слава Богу, благодаря хитроумию господина секретаря заговор удалось раскрыть.
– Спасибо, господин секретарь, – сухо благодарит юноша, – что раскрыли заговор.
– Она отравила бы тебя и твою сестру Марию, вас обоих, а эту мелкую икринку, которую выметала, посадила бы на трон. Или другого выблядка, если, не приведи Господь, кто-то из ее щенков выжил бы. Сомневаюсь, что ее дети способны жить. Господь проклял ее. Молись за отца, молись, чтобы Господь не оставил меня, ибо я согрешил. Меня вынудили. Этот брак противозаконен.