Вниз и вверх по течению
Шрифт:
— А как вода поднималась? — стал спрашивать Виктор. — Сразу или как обычно прибывала после дождей?
Они помолчали, собираясь с воспоминаниями и медленно погружаясь в то недалекое, но важное, переломное для всех для них время, когда это случилось.
— Ты думаешь, валом? — заговорил отец и покачал головой. — Нет. Но ходко. — Он еще помолчал. — А я перед тем все спускался туда. На бережку посижу, по улице, где избы стояли, пройдусь…
— Тянуло, — подтвердил Николай. — Я тоже ходил. Она ругается, — он кивнул на Настю, — то, се надо по дому, а меня туда манит. Уж знали, что вот-вот будут затоплять. Жалко. Вроде как прощаться ходили. С работы приду, поем — не поем, а уж под гору надо. Воровски
— Ага, — вскинулась бабушка, слушавшая до того с нетерпеливо-мучительным напряжением на лице. — А мертвых утопленниками сделали — это как? Они уж померли, а с ними все равно не посчиталися. Это как?
— Да что уж сейчас про мертвых говорить…
— А пошто не говорить?! Там твоя бабка лежала. Все наши там лежали. А теперь где их искать, под каким берегом?
— Ну вот, — стал продолжать отец. — А в последний раз так было. Только с горы спускаться, гляжу: река уж взбучилась, кипит. Я скорей туда. Боюсь, не утонуть бы, а ноги несут, не удержишь. До дороги добежал, а вода с другой стороны, как раз до нашего двора дошла. И лезет, лезет, глазом видно, как лезет. Я прячусь от нее, но смотрю, не убегаю. Сор подняло, какой был, угли, крапиву, лебеду теребит. До избы докатилась, где изба наша стояла, и воронкой давай крутить — в подполье, значит, кинулась. Пока смотрел, оглянулся, а она уж меня со стороны обошла, уж грести надо. На первую гору за Егоровым огородом залез, вижу, народ из деревни бежит. А сначала один был, никого больше, первый ее, холеру, встретил.
— А мы в тот день на покос ходили, — вспомнила Настя. — Ты был тогда, нет ли? — повернулась она к Николаю.
— А кто с тобой, интересно, еще был, если не я? Может, Степка-казак на нашу корову косил?
— А, был, был. Туда утром ушли — все ничего, обратно к речке подбегаем — батюшки вы мои! — это что ж такое на белом свете деется! Мостик через речку сорвало, он, голубчик, посередке плавает, а вода по траве — ш-ш-ш — так и шумит, так и шумит. Как домой попадать? Полезли мы опять в гору. Далеко-о пришлось обходить, до старой верховской дороги дошли — нигде больше не перебраться. Бегу и боюсь: а ну как все на свете этой водой затопило — и старую деревню, и новую. Он, — на Николая, — на меня кричит: дура да дура. А что дура? Ежели никогда такого не бывало, поневоле испугаешься. Откуда что знаешь? Долго ли ошибиться, кто эту воду пускал. Потом ее разве остановишь? А там ребятишки — конечно, сердце не на месте. В потемках уж на поля выскочили — слава Богу, живы наши избенки, стоят. А там, где старая деревня была, вода блестит.
— В первый год она только на нижнюю гору поднялась и приостановилась. Прибывала, но так, потихоньку. На другое лето дальше полезла.
— А вот точно все-таки сказали, докуда дойдет. Умеют распознавать. Гришка Суслов огород свой ниже отметки пустил, и пол-огорода затопило.
— Зато теперь рыбы полно, — сказал Николай.
— Много рыбы? — обрадованно переспросил Виктор.
— Много. Только какая рыба: окунь, сорога, щука. Щуки здоровые есть, как бревна. А мясо у ней уже не то, правда что как деревянное, и тиной отдает. У нас их даже свиньям скармливают.
— А хариус, ленок?
— Откуда? Это чистая рыба, и вода ей нужна чистая, проточная. За харюзом теперь надо в верховья Куя идти. Ходят, есть такие. Если долго проживешь, можно договориться с кем-нибудь. Вот хоть с дядей Егором Плотниковым, тот ни окуня, ни сорожину эту не признает. Ему старую рыбу подавай, чистопородную. А мы уж и вкус ее стали забывать, какой она была. Теперешняя есть — и ладно.
— Сколько погостить-то у нас? — спросила мать.
И опять Виктор ответил неопределенно:
— Не знаю. Пока не надоест.
— Рассказал бы хоть, как живешь? Все свои книжки пишешь?
— Пишу.
— И теперь все равно пишешь?
— И теперь пишу.
— А что ругали-то тебя, ничего тебе за это не было?
Виктор заметил, как при последних словах матери все замолкли и насторожились. Галина тихонько, чтобы не брякнуть, опустила на стол ложку и, склонившись над столом, подалась вперед. Во внимательном ожидании замер отец. Настя даже и не цыкнула, а только одернула за рукав Генку, когда тот некстати завозился на своем стуле. И в голосе матери, когда она спрашивала, чувствовалось напряжение.
— Когда ругали, за что? — не понял Виктор.
— Ну, за писанину-то за эту. В газетке. Нам учитель нарочно газетку показал, чтоб знали. Жива она у тебя, отец?
Отец молча полез в тумбочку и подал Виктору газету.
— Вот, — сказал он, заметно волнуясь. — Там, в конце.
— У нас все спрашивают, уволили или нет, — говорила мать, — а мы и сами ничего не знаем. Я уж всякое передумала. А тут еще бабка наша спокою не дает: что да что тебе за это будет?
Виктор развернул газету и нашел на четвертой полосе небольшую статью о своей последней книжке рассказов. Он вспомнил эту рецензию, появившуюся месяца полтора назад в областной газете, читал ее, но не придал ей тогда никакого значения. Разве можно всерьез относиться к тому, что тебя упрекают в каком-то излишнем психологизме, в излишнем копании в душах людей, в том, что в твоих рассказах нет явно выраженных положительных и отрицательных героев, а есть персонажи с расплывчатой жизненной философией, которых, не знаешь, можно ли взять себе в друзья. Как будто друзей ищут в книгах и ищут по принципу: кто громче говорит. Рецензия была неинтересной, из тех, что составляются из вечно торчащих наготове услужливых резиновых фраз, имеющих необыкновенную способность годиться по любому поводу, — вот почему Виктор сразу забыл о ней.
— А, это, — улыбнулся он и отдал газету отцу. — Это чепуха.
За столом помолчали. Потом мать недоверчиво сказала:
— В газетке пропечатано.
Ну и что — в газетке. Там тоже люди работают — значит, как и все мы, могут ошибаться. Меня, конечно, есть за что ругать, но то, что он насобирал тут, — чепуха. — Виктор не знал, как лучше объяснить им все это, и стал объяснять долго и путано. Едва ли его поняли.
— Ты все-таки поосторожней там будь, — сказала мать. — Мало ли что.
Ему ничего не оставалось, как, улыбаясь, согласиться:
— Хорошо, мама.
Эту ночь от спал в небольшом дощатом пристрое к сеням, приспособленном под кладовку. Тут было прохладно, остро пахло затхлой горечью и овчиной, где-то в углу скреблись мыши, и все равно сон его, как в детстве, был полным и глубоким. И проснулся он от утра — от кудахтанья куриц во дворе, от сытого, терпеливого мычанья коровы, от бодрого и тонкого, доносящегося отдельно, словно по особому каналу, чириканья воробьев, от солнечных лучей, бьющих сквозь щели в кладовку, — проснулся и, вспомнив, что он в деревне, радостно встрепенулся.
Он вышел на крыльцо и постоял там, давая привыкнуть глазам к яркому солнечному свету. Утро казалось удивительным ясным и чистым, все в нем было на виду и все вызывало волнующее ощущение простора и первозданности, будто только что, час или два назад, на смену прежним выступили свежие, совершенно новые краски. В небе дотаивали после ночи прозрачные, изогнутые, как крылья, редкие белые облака, мягко всплывало в высоту, наливаясь теплом и страстью, солнце, воздух, нагреваясь, слабел, размыкался и парил, за огородами близко, широким полукружьем вздымался лес, а с другой стороны, за крышами домов, сверкающей под солнцем бездной покоилась вода.