Внучка берендеева. Третий лишний
Шрифт:
И подмигнул мне: мол, все-то я ведаю, что про тебя, что про сговор твой тайный, про обещание, духу неупокоенному даденое, и про все-то прочее.
А сам развернулся и пошел.
Посохом по земле стукает.
Сгорбился.
Три шага сделал, а на четвертом и сгинул, будто бы его вовсе не было. И как оно такое возможне? Я к Кирею обернулася: он-то видел старика. И значится, не примерещился он мне. А раз не примерещился, то и отмерещиться не мог бы.
– Никто не знает, что им ведомо. – Кирей плечами пожал. – Но странно… зачем он сюда явился? Без особой нужды эти и
Договорить не успел иль не пожелал договаривать, но совпало так, что боярыня Красава собственною персонлией пред нами возникла.
– Вы извините дедушку, – сказала она ласково, а сама на меня уставилася. Глазья-то у нее круглые, что у совы, и с желтизною звериной. В волосьях темных седина проступила, а на шее складочка наметилася, стало быть, не за горами тот час, когда сменяет Красава яркое бабье убранство на темное старушечье.
Иль не сменяет?
В столицах-то старухи горазды рядиться, почище молодиц иные.
– Возраст сказывается… порой не в своем уме вовсе. – Она меня за ручку взяла и этак за собою потянула, а Кирей и в спину подпихнул: мол, иди, Зослава, погуляй ноне с добрым человеком. – Мы уж и ласкою, и уговорами… нет, вбил себе в голову, что только ему одному ведомо, как жить праведно… а тут такое горе… такое горе…
Я оглянулася.
Все по-прежнему.
Люди.
Помост, на котором тело Милославы возложили. Укрыли белыми простынями, красною нитью шитыми. В ногах веретено положили. У головы – две чаши. С водою ключевой да караваем свежим. На голову венок воздели из цветов плетенный… и как солнце высоко поднимется, то и пустят огню.
Тут-то и костер не надобен: полыхнет от слова магического, от взгляду колдовского. До самых небес дым подымется… но не то дивно, а другое… вот был дед.
Говорил всякого.
На царевичей покушался, вреда ихнему здоровию чинил, а никто этого будто бы и не увидел. И ныне-то на нас с Красавой глядят, а и не видят.
– Это отворот, – сказала она и рученьку белую подняла. А с рученьки той бранзалеты свисают, одне золотые, а другие – костяные. – Дед мой старовер… вам, наверное, уже сказали… и, конечно, в нынешние просвещенные времена все это кажется глупостью неимоверной… молитвы по пять раз на дню… по четвергам кислого молока не пить. В пятницу мяса не есть… в субботу из дому не выходить… мое детство прошло в селении, где эти заветы свято блюли…
Она шла, и люди расступались. Фрол Аксютович взглядом скользнул и отвернулся. А Наставник вовсе на помост едино глядел… Марьяна Ивановна в стороночке стояла, выговаривала чтой-то девке дюже некрасивой, но в убранстве нарядном. Сродственница Милославина? Или так кто?
Поглядеть бы, но не получилось. Красава, увлекая меня прочь от толпы, сказала:
– Вы уж извините, Зослава, но похороны – это лишь предлог. Мы с Милославой никогда-то не ладили. Слишком уж она горда была. А с чего гордиться, если рождена она была вне брака? Вне благословения? Кровь царская? А мы, стало быть, быдло, которым она тяготилась… мой супруг – хороший человек…
…оный хороший человек ныне маялся у помоста.
Прел в тяжелой медвежьей шубе с алым подбоем. В шапке высокой,
Срам.
– …безусловно, не лишенный слабостей. Он этим родством гордился. И обижался, что Милослава не желает его знать. А ведь именно он после смерти сестры девочку в дом принял. Не побоялся слухов…
Зачем она сие мне рассказывает?
Кто я такая?
Студиозус. Может, магичкою стану. А может, и не стану… но как бы оно ни было, не подруженька я боярыне Красаве, чтоб со мною этаким делиться.
Она ж идет.
Неспешная. Поважная… шелестят шелка тяжелые, тень боярыне под ноги ложится, густая и темная, что из дегтя литая.
– …растил… да, я не испытывала к ней особой любви. Все же тяжело, когда дитя не свое… а я еще надеялась родить. И мнилось, будто бы она берет то, что моим детям отдано должно быть. Мы, женщины, порой ревнивы беспричинно. А как выяснилось, что у Милославы дар проявился, то и ушла она в Акадэмию… ушла и про нас забыла, как и не было прошлых лет… да… а теперь вот…
Она вздохнула, и с того вздоху сделалось мне тяжко, совестно.
Точно это я, Зослава, в оной смерти повинная.
– Покажете мне Акадэмию? – Красава повернулась ко мне. И лицо-то у нее круглое, с носом горбатеньким, что клюв. Губы тонки. Щеки плоски. Брови светлы, и не красит их боярыня углем аль сурьмою, оттого и кажется, что бровей этих будто бы вовсе нет. – Я понимаю, что это… не одобряется, но мне не хочется быть там… сердце не выдержало… сколько в этом правды?
Я отвернулася.
Чего сказать? Что не в сердце беда? Нет, я того достоверне не ведаю, а илгать – последнее дело. Этак и вовсе до сплетен всяких дойти можно.
– Не знаете? Или говорить не желаете? Или и то и другое? Что ж, Зослава… ваше дело… не говорите, но послушайте. Я пришла сюда, чтобы… предупредить? Пожалуй… или, скорее, кое о чем рассказать… и, быть может, вы поймете, куда и к кому пойти с этим рассказом. Дело в том, что… какое интересное растение.
Красава вдруг смолкла и остановилась перед кустом.
И я остановилась.
Растение? Обыкновенный барбарис, разве что с листочками красными, что осенью опаленными. Вона, выкинул кисти соцветий, и пусть не раскрылись пока желтоватые цветы его, но то дело спорое. Еще седмица-другая, и распустятся, поманят пчел.
– Мне бы к преподавателям, но… как знать, кто из них веры стоит? А вы, слышала… не важно, главное, я скажу, вы уж сами решайте, стоит ли оно веры… а это кто? – Красава пальчиком ткнула в низенькое деревце, которое гляделося, что сосна, да и сосною было, как нам расповедывали, только крохотною, мне до колена. – Надо же… удивительно… а у нас сосны стоят вековые… я, когда маленькая была, думала, что по этой сосне до самых небес добраться можно. Или даже до ирия… и белку одну прикормила. Думала, передам с нею родителям записочку малую, чтоб знали они, что все-то у меня хорошо… я рано осиротела…