Внучка панцирного боярина
Шрифт:
И эта посылка была принята по назначению.
— Вы сказали, — продолжал торжествующий адвокат русского дела, обращаясь к Стабровскому, — что польское имя здесь унижено, в презрении.
— Говорил.
— Не слова, а факты доказывают противное. Дети так называемых вами поляков, из какой бы губернии они ни были, принимаются в наши учебные заведения, гражданские и военные, на счет правительства наравне с русскими, без всякого предпочтения одних другим.
— Ничего не имею против этого сказать.
— В войске
— Все так, но эти услаждения, так сказать, по усам, не вознаградят поляков за потерю свободы, самостоятельности их отечества.
— Вы пользовались широкой свободой во времена ваших польских и саксонских королей, и что ж вы из нее сделали? Довели до раздела Польши. Великодушный, высокогуманный государь дал вам конституцию и как вы ею воспользовались?
— Конституция эта была нарушена разными неправдами.
— Извините, вы ее нарушили революционными тенденциями, стремлением к анархии. Вы и тут доказали, что законная свобода не по натуре вашей, что вы неспособны пользоваться ею.
— Если смотреть с вашей стороны, многое из ваших слов, может быть, резонно; могу только от лица моих компатриотов, без всяких паки, сказать в заключение: «Польша до тех пор не успокоится, пока не будет Польшей, или погибнет».
— И погибнет, если не сольется с Россией, — возвысил свой голос старик Ранеев, потрясая рукой, — двум рекам нельзя отдельно течь в одном русле.
— Спрошу вас еще, все ли польские уроженцы, как вы называете и белорусцев, говорят то же, что вы сказали?— спросил Сурмин.
— Уж конечно, все единодушно; между ними я не знаю отступников.
— Я найду вам живые противоречия; для примера укажу вам на одного, мстиславца.
— Я желал бы знать имя этого презренного человека.
— Напротив того, это честнейший, благороднейший из людей; имя ему Пржшедиловский.
Это имя ошеломило Владислава, куда девались все доводы его в пользу дела, за которое он так горячо ратовал!
— Пржшедиловский? Он мой друг.
— А мой адвокат по весьма важным, интересным делам и человек, за которого отдал бы я с удовольствием сестру свою, если бы он не был женат и полюбил ее.
— Ваши отзывы о нем не преувеличены. Пржшедиловский, конечно, не скажет о польском деле того, что я говорил, потому что он счастлив здесь. Русская девушка, которую он страстно полюбил, отдала ему свое сердце и руку, отец ее не погнушался принять поляка в свое семейство. Мудрено ли, что он прирос сердцем к русской земле!
— Отец его жены, конечно, не погнушался отдать дочь свою за белорусца, — отозвался Ранеев с какой-то горечью в голосе, — потому что уверен был в
Как растопленный свинец, метко падали капля за каплей эти слова на сердце Стабровского.
Лиза шепнула своей подруге, чтобы не зажигали фонариков; ей было не до иллюминации; праздник был расстроен.
— Судьей в этом споре, — сказал Ранеев, — я не желаю быть и сам себя отвожу по личным моим отношениям к обеим сторонам. Пусть Антонина Павловна и дочь моя решат его и подадут, одна или другая, руку победителю.
Глаза Лизы горели лихорадочным огнем, она порывисто встала со своих кресел и спешила подать руку Сурмину, на эту руку наложила свою и Тони, как бы в знак тройственного союза.
— Как же, — заметила Левкоева, коварно улыбаясь, — вы, Антонина Павловна, недавно так горячо защищая пана Стабровского, желали ему воинственной карьеры?
На это злое и неприличное замечание, сначала немного было смутившись, потом с твердостью отвечала Тони:
— Когда возводили вы на него напраслину, я была за него, а теперь против него правда и сердце русской женщины.
Ранеев грустно покачал головой.
— Эх, Владислав, — дружески произнес он, — жаль, очень жаль мне тебя, ты не таков был, когда мы тебя впервые узнали. Тебя совратили безумцы с истинного пути. Образумься, не то, помяни меня, они тебя погубят.
— Я должен был говорить, что сказал, я не мог иначе говорить, — отвечал Владислав.
Голос его замер, слезы выступили на глаза, и он, закрыв их рукой, не простившись ни с кем, быстро направил свои шаги к садовой калитке.
Все, оставшиеся на своих местах, молчали, смотря друг на друга, как бы спрашивая друг друга разгадки этого быстрого исчезновения, этих слез.
Только одна хорошо понимала их.
Между тем корнет-философ, желая полиберальничать, догнал Стабровского у калитки и закричал ему:
— Позвольте!
— Что вам угодно от меня? — резко спросил тот.
— Вы правы.
И понес было философ разную речь о сепаратизме и федерализме вроде «центрального движения, воздушного давления».
Владислав спешил обрезать его на первых словах.
— На это я буду иметь честь доложить вам вот что, — отвечал он сердито и громко, так что могли слышать его оставшиеся в саду. — Я понимаю еще стремление поляков к самостоятельности Польши, может быть, безрассудное, несбыточное, горячо сочувствую движению итальянцев, как и немцев, к объединению Италии и Германии. В нем они видят благо своего отечества. Но не понимаю, чего желают подобные вам русские в разъединении России, в ее обессилении. Я называю это просто безумием, низостью — и потому таких людей презираю.