Чтение онлайн

на главную

Жанры

Внутренняя колонизация. Имперский опыт России
Шрифт:

Внутренняя колонизация России больше походила на британскую колонизацию Америки, чем Индии. Многие неевропейские этносы были ассимилированы или уничтожены, и империя занималась колонизацией собственного мультиэтничного народа, который в ответ формировал новые идентичности. Большинство говорило на одном языке, и почти у всех был одинаковый цвет кожи. Диалектная вариативность языка, которая сыграла важную роль во многих европейских культурах, оказалась не столь важна для России. Стабильность аграрных обществ обеспечивается культурной дистанцией между верхними и нижними стратами, а горизонтальные различия между группами не так важны (Gellner 1983, 1998). Зато основные границы, лежащие между правителями и народом, репрезентируются всеми средствами, доступными культуре. Из-за случайностей истории, географии и даже зоологии аграрное общество в России сразу стало имперским, и социальные дистанции первого помножились на политические дистанции второго. Российская империя определяла других по сословным и религиозным критериям, а империи Запада – по географическим и расовым. Вместо того чтобы натурализовать социальные и лингвистические различия на основе «природной» расы, государство кодифицировало их, создав правовую систему сословий, регулировавшую доступ подданных к собственности, образованию и карьере. Различные способы колонизации определяли разные способы политического участия, колониального управления и военных приготовлений, а также разные формы культуры и науки. Два способа колониальной экспансии – британский и русский – настолько различались, что Бисмарк сравнивал их с китом и медведем, которые в природе не встречаются между собой. На деле, однако, русский медведь и британский кит непрерывно общались в торговле, союзах, угрозах, столкновениях и подражаниях.

Необычным для европейских держав образом Российская империя демонстрировала обратный имперский градиент: на периферии люди жили лучше, чем в центральных губерниях. Империя расселяла на своих землях иностранцев, давая им привилегированное положение по сравнению с русскими и другим местным населением. Из всех народов империи только на русских и восточных славян распространялось крепостное право. После 1861 года русские продолжали подвергаться более мощной экономической эксплуатации, чем другие народы.

Без культурных дистанций нет империи. В России столичная элита часто воспринимала такие дистанции парадоксальным образом: покоренные народы – русский и иные – считались наделенными более высокой культурой и моралью, чем сама элита. Имперские офицеры, администраторы и интеллектуалы все более интересовались малейшими особенностями жизни колонизованных народов, славянских и других. Для одних эти имперские познания остались хобби, для других стали идеологией и едва ли не религией, для третьих – профессией. За знанием следовали практические навыки имитации, как правило взаимной, хотя и не обязательно симметричной. В сумме эту своеобразную ситуацию я характеризую как отрицательную гегемонию. Она была свойственна не только российской колониальной ситуации, но характеризовала внутреннюю колонизацию и в других государствах. Хотя концепцию ориентализма иногда осмысляют исключительно в аспекте эксплуатации, колониальный субъект нередко идеализировался как «высший» в сравнении со столичным наблюдателем или мечтателем. Для британцев и французов в XIX веке Восток часто был «местом паломничества», «экзотической, но потому особенно привлекательной реальности» (Саид 2006: 265–269); но британцы искали знания и наслаждения Востока далеко за морями, россияне – в глубинах собственной страны. Укоренившись в воображении общества, идея различия стала обоюдоострым лезвием, идеологическими качелями. Когда правящие и пишущие элиты приписывали «благородным дикарям» и «простым мужикам» самые невероятные добродетели, такие как изначальное равенство, бескорыстное трудолюбие, врожденное чувство справедливости и любовь к страданию, этот нескончаемый поток этномифологии не мешал угнетать население. Наоборот, творческие конструкты верхов поддерживали эксплуатацию низов тонкими и парадоксальными способами. Тем, кто жил доходами со своих поместий, было приятно думать, что благодаря своей возвышенной вере крестьяне не нуждаются в частной собственности. Некоторым интеллектуалам всегда удается убедить себя, что крестьяне, или славяне, или женщины, или студенты просто любят страдать.

От триумфа при Петре I до краха при Николае II империя постоянно стремилась утвердить свою культурную гегемонию. Всегда озабоченная силовым доминированием, она тратила огромные средства и на то, чтобы показать миру вдохновенный и вдохновляющий облик, который вызывал бы верность у подданных, уважение у друзей и страх у врагов. Но силовое обладание давалось этой империи легче, чем культурное преобладание. Самым амбициозным проектом имперской гегемонии оказалась постройка Санкт-Петербурга, но культурная мифология этого города переполнена образами вины, Потопа и Апокалипсиса. От «Медного всадника» Пушкина до «Реквиема» Ахматовой образцовые петербургские тексты выражали народное страдание в особенных формах, связанных с предназначением столицы. В Академическом зале Русского музея в Петербурге (1895), главной витрине поздней империи, заботливая рука собрала гигантские картины, воплощавшие апокалиптическое ожидание, присущее имперской столице, разделявшееся царской семьей и подтвержденное революцией: «Последний день Помпеи» Карла Брюллова, «Медный змий» Федора Бруни, «Девятый вал» Ивана Айвазовского.

Несмотря на масштабную программу культурного импорта и использование перспективных технологий, таких как фейерверки, империя постоянно возвращалась к силовому подавлению недовольства русского народа и национализма народов нерусских. На этом фоне поразителен успех русской литературы как самого успешного института культурной гегемонии империи. Исполняя свою функцию – дать многоязычным подданным, рассеянным на огромной территории, единый запас культурных символов, – литература все сильнее критиковала другие имперские институты. Начавшись в XVIII веке, преобладание литературного вымысла как ведущего жанра политического протеста продолжалось весь XIX век и перешло в советский и, кажется, постсоветский периоды. Исполняя эту роль, русская литература приобрела множество поклонников в России и вне ее. Культурная власть литературы демонстрировала сложную диалектику: чем более продуктивным был литературный текст в осуществлении культурной гегемонии, тем более критическим и, в конечном итоге, разрушительным он становился для аппарата доминирования. За три столетия русская литература создала великую сагу политического инакомыслия и доказательство трансформирующей силы культуры. Заселяя неисследованное пространство между отступающим империализмом, возникающим национализмом и амбициозным утопизмом, русская литература создала парадигму постимперского человечества. Ее классическим текстам рукоплескали колониальные читатели по всему миру.

Постколониальная теория с ее открыто политическим методом чтения важна для понимания канонических текстов русской литературы. В тех случаях, где канон создан доминантной культурой, современные критики ищут маргинальные тексты, чтобы услышать подавленную часть исторического опыта – голоса субалтернов, которые говорили с трудом, не высказывались прямо и оставляли аллегорические записи в неожиданных местах. Канонические тексты русской литературы, однако, появились не в низших сословиях. На много голосов их авторы говорили за себя и, одновременно, за субалтернов с их молчанием, страданиями, жертвами. Эти авторы оказались способны к такой сложной, полифонической речи – великому памятнику человеческой солидарности – потому, что сами испытали политическое преследование в его чистом виде, не обязательно сопровождавшееся расовыми дискриминациями и экономическими бедами. Обманывая цензуру и отправляясь за книги в ссылку, многие русские писатели стали жертвами в собственной стране. Эти белые, образованные, часто состоятельные люди принадлежали к угнетенному меньшинству. Их маргинальные чувства вылились в канонические тексты, и потому британские поклонники Толстого сравнивали его с Ганди столь же часто, как Франц Фанон или писатели Гарлемского Ренессанса ссылались на Достоевского. Одна группа писателей была рождена среди имперской элиты, другая – среди колонизованных народов, но сходство между ними оказалось важнее различий. Это было сходство между внешней и внутренней колонизацией.

Во Франции и Германии создание нации из аграрной культуры тоже напоминало самоколонизацию: «народ», разделенный по сословиям, провинциям, диалектам и сектам, превращался в единую «нацию» (Weber 1976). В России этот процесс принял трагическую форму нескончаемых катастроф, которую будущий историк, с легкой руки Троцкого, назовет «перманентной революцией». Поощряя государственный национализм и этнографические исследования, в середине XIX века империя спонсировала открытие крестьянской общины, которую потом все более радикально интерпретировали славянофилы, народники и социалисты. С открытием неправославных сект к российской жизни стало возможно применять немецкие романтические клише, французские утопические идеи и американский опыт религиозного инакомыслия. Зажатая между империей, которую ей не удалось свергнуть, и общиной, которую ей не удалось сохранить, русская мысль преподнесла миру блестящий, трагичный и глубоко человечный урок. Благодаря русской литературе крепостные, разночинцы, сектанты и другие субалтерные группы говорили с современной им публикой и до сих пор говорят с нами. Созданная авторами из высших классов, чья судьба иногда отличалась, а иногда повторяла судьбу их непривилегированных героев, эта литература стала постколониальной задолго до появления этого термина.

В 1988 году американский антрополог Джеймс Клиффорд (Clifford 1988: 93–94) пытался предсказать, чем будет заниматься «интеллектуальный историк в 2010 году, если его можно себе представить», и что он будет думать о недавних десятилетиях. Клиффорд полагал, что историк ХХI века преодолеет языковую проблематику прошлого столетия и создаст новую парадигму «этнографической субъективности». Конечно, будущее превысило эти ожидания. После бурного увлечения этничностью и суверенитетом, имевшего политические причины в период бархатных и цветных революций, историки и антропологи Евразии стали работать над транскультурными понятиями и космополитическими метафорами (Hagen 2004; Kappeler 2009; Burbank, Cooper 2010). Как правильно предсказал Клиффорд, новая парадигма вышла за пределы языка, но она выходит и за пределы этнических различий и этнографического знания как такового. Мне представляется – и, возможно, это останется справедливым еще пару десятков лет, – что новая парадигма работает в более широких пределах человеческой субъективности. В имперском контексте слово subject имеет два смысла – «подданный по отношению к суверену» и «субъект по отношению к объекту». В английском языке это слово, c производными от него subjectivity и subjectness, сохраняет двусмысленность, которую не имеет в других европейских языках, включая русский. Субъективность развивается в связи с суверенитетом, но намного перекрывает его объем и содержание. Именно этот избыток субъективности по сравнению с субъектностью (подданством) делает имперские культуры столь богатыми и нестабильными [29] . Мишель Фуко (Foucault 1998: 44) говорил о прощании с идеей суверенитета как недостаточной для анализа власти. Концепция субъективности богаче и гибче, потому что мерцание субъекта между правовым и эпистемологическим значениями помогает разрешить проблему имперской власти. Зажатые между сувереном, который является сверхсубъектом своих владений, и их объектами, которые годятся для использования и налогообложения (ресурсы, товары и так далее), субъекты-подданные развивают уникальные способы жизни, службы и любви. Сверху эта имперская субъектность варьирует от идентификации себя с сувереном до сопротивления и бунта. Внизу эта имперская субъективность сталкивается с разнообразием объектов, от животных до ландшафтов, которые она пытается завоевывать и исследовать, строить и разрушать, захватывать и обменивать, забывать и помнить. В горизонтальной плоскости имперская субъективация вовлекает других субъектов, единичных и тех, кого считают миллионами, с их душами, телами и сообществами.

29

Выразить эту идею мне помогла важная дискуссия о «советской субъективности», см.: Halfin 2000; Hellbeck 2000; Krylova 2000; Etkind 2005; Chatterjee, Petrone 2008.

Медведь сильно отличается от кита, но ученые знают, что глубоко под кожей их отличия не так уж велики. Колонизируя Россию и Индию, британцы и россияне порабощали, эксплуатировали, просвещали и освобождали населявших эти страны «полудьяволов, полудетей» (Киплинг). На эту невыполнимую задачу их толкало Бремя белого человека, или, применительно к элите Российской империи, Бремя бритого человека. Среди многих текстов русской литературы, открывающих уникальный доступ к пониманию этого бремени, – «Продукт природы» Николая Лескова. Автор вспоминает о том, как в молодости пытался спасти крестьян от телесного наказания, которое им назначил местный исправник за попытку побега. Но этот полицейский чиновник запер Лескова в своем доме, оставив его рыться в библиотеке, в которой с любовью собрал запрещенные книги, звавшие к справедливости и освобождению крестьян. За это время крестьян выпороли, а единственной удачей автора стало открытие того, что этот исправник на самом деле не полицейский чин, а самозванец, «фитюлька», приказный секретарь. Источником его права на суд был его имперский опыт: «Настоящее знание этого народа дает на него настоящие средства», – говорил он с гордостью. А был бы у него чин исправника, он бы «один целую Россию выпорол».

Литература

Аксаков, Иван 1994. Письма к родным, 1849–1856. М.: Наука.

Анисимов, Евгений 1999. Елизавета Петровна. М.: Молодая гвардия.

Анненков, Павел 1989. Литературные воспоминания. М.: Правда.

[Аноним] 1847. Барон Гакстгаузен и его путешествие по России // Финский вестник, 22/10: 1 – 16.

Аптекман, О.В. 1924. Общество «Земля и воля» семидесятых годов по личным воспоминаниям. Пг.: Колос.

Архив 1932. Архив «Земли и Воли» и «Народной Воли». М.: Общество политкаторжан.

Популярные книги

Здравствуй, 1984-й

Иванов Дмитрий
1. Девяностые
Фантастика:
альтернативная история
6.42
рейтинг книги
Здравствуй, 1984-й

Кодекс Охотника. Книга V

Винокуров Юрий
5. Кодекс Охотника
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
4.50
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга V

Огни Аль-Тура. Желанная

Макушева Магда
3. Эйнар
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
эро литература
5.25
рейтинг книги
Огни Аль-Тура. Желанная

Менталист. Эмансипация

Еслер Андрей
1. Выиграть у времени
Фантастика:
альтернативная история
7.52
рейтинг книги
Менталист. Эмансипация

Баоларг

Кораблев Родион
12. Другая сторона
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Баоларг

Ученье - свет, а неученье - тьма

Вяч Павел
4. Порог Хирург
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
рпг
6.25
рейтинг книги
Ученье - свет, а неученье - тьма

Огни Аль-Тура. Единственная

Макушева Магда
5. Эйнар
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
эро литература
5.00
рейтинг книги
Огни Аль-Тура. Единственная

Осторожно! Маша!

Юнина Наталья
Любовные романы:
современные любовные романы
6.94
рейтинг книги
Осторожно! Маша!

Идеальный мир для Лекаря 16

Сапфир Олег
16. Лекарь
Фантастика:
боевая фантастика
юмористическая фантастика
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 16

Земная жена на экспорт

Шах Ольга
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.57
рейтинг книги
Земная жена на экспорт

Физрук 2: назад в СССР

Гуров Валерий Александрович
2. Физрук
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Физрук 2: назад в СССР

Я – Орк. Том 4

Лисицин Евгений
4. Я — Орк
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Я – Орк. Том 4

Неверный

Тоцка Тала
Любовные романы:
современные любовные романы
5.50
рейтинг книги
Неверный

Виконт. Книга 4. Колонист

Юллем Евгений
Псевдоним `Испанец`
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
7.50
рейтинг книги
Виконт. Книга 4. Колонист