Внутри, вовне
Шрифт:
Что касается диссертации, то я, глядишь, когда-нибудь смогу глубоко проанализировать взгляды израильских «ястребов» в сравнении со взглядами «голубей». Вот это действительно интересная тема. Я теперь начинаю понимать, почему, живя в совершенно одинаковых географических и демографических условиях и исходя из непогрешимых, с точки зрения каждой из сторон, логических постулатов, они приходят к диаметрально противоположным выводам. Любопытно, что они полностью согласны друг с другом в одном: в том, что Израилю нужен еще один миллион евреев — лучше всего американцев, потому что они наиболее квалифицированные и образованные, — но если не их, то любых евреев, каких угодно, лишь бы это был еще один миллион живых людей. Тогда, как утверждает «ястреб» Ландау, арабы потеряют надежду уничтожить страну с населением
Как это ни парадоксально, почти то же самое, только другими словами, говорил мой арабский друг — надеюсь, ты его помнишь. Он доказывал, что когда тринадцать миллионов евреев живут в диаспоре, а в «сионистском анклаве» их раз-два и обчелся, то что же это за «еврейский национальный очаг»? И даже те, которые сейчас там, — это в большинстве своем беженцы, и многие из них, если могут, бегут куда глаза глядят. Он говорил, что сионизм — это очковтирательство, пережиток британского колониализма, попытка Запада вклиниться в мусульманский мир, как когда-то пытались сделать крестоносцы. Это, говорил он, всего лишь краткий эпизод в истории, и в конце концов с ним будет покончено, как было покончено с крестоносцами. Иными словами, он говорил, что будет новое массовое уничтожение евреев, хотя он и не употреблял этих слов.
Послушай, папа, разговоры об уничтожении евреев нацистами мне надоели. Тебя это шокирует? Но это святая правда. Я имею в виду все эти исторические исследования, касающиеся уничтожения евреев, академические дискуссии и все такое прочее. Нужно либо насчет этого что-то делать, либо об этом забыть. Убитых евреев уже давно нет в живых. Когда их убивали, меня не было на свете. Ты — был. Что ты делал, папа, когда немцы убивали евреев? Ты не жалеешь, что сделал слишком мало? И если бы они, эти шесть миллионов, могли с нами говорить с того света, что бы они, по-твоему, могли нам сказать — все разом, одним голосом? Они бы сказали: «Поезжайте в Израиль, заставьте его работать, сделайте его безопасным!». Я снова цитирую Эйба, но его доводы меня убеждают. А тебя?
Только что заглянул Дуду; он очень изящно выглядит в военной форме. Он просит меня поторопиться. Папа, мне нравится этот человек, и мне нравятся все эти люди, и мне нравится эта крошечная страна. Что еще мне тебе сказать? Я должна сделать попытку здесь прижиться. Конечно, после Америки здешняя жизнь будет довольно суровой. Понятия не имею, что я в конце концов буду делать. Преподавать? Может быть; но выучить иврит настолько, чтобы на нем преподавать, — это таки будет работа! Кибуц — это не для меня, это уж точно. Но пока что я тут очень счастлива. Никакого чувства противоречия, никакого отчуждения, куча неприятностей от пакидов, а кроме этого, много солнца, радости, и жизнь бьет ключом. И еще — есть надежда, что я смогу сделать в своей жизни что-то новое, что-то важное. Это — совершенно необычное ощущение.
Знаешь, почему я поехала повидаться с бабушкой? Потому что, когда мы прилетели в Израиль и я увидела ее в аэропорту, я почувствовала облегчение и восхищение. Перед этим ты мне говорил, что она уже одной ногой в могиле. Потому-то ты и полетел в Израиль. И вот она, честное слово, стояла в зале аэропорта — стояла на собственных ногах. Каким-то странным образом — я сама не могу объяснить как — мое отношение к бабушке и мое отношение к Израилю переплетаются. Она чем-то мне сродни, и то же самое Израиль.
У Эйба главный довод сводится к следующему: если во всем мире когда-нибудь установится мир, это начнется здесь — с мира между евреями и арабами. Он в это верит, и я тоже начинаю верить. Он говорит, что это главная причина, почему он здесь остается. Мир — это то, из-за чего весь сыр-бор, и Сион — это место, где будет заложена основа всеобщего мира. На это указывает вся геополитика и все богословие. Об этом Эйб может говорить часами, не переставая, очень замысловато и убежденно, но у меня сейчас нет времени пересказывать тебе его откровения. Дуду уже стоит у меня над душой, а мне еще нужно вставить все пропущенные «р» и «м». Потом я пойду назад в лул — индюшачий загон, где я сейчас работаю. В этом луле такая вонь, что хоть святых выноси. Меня туда определила миссис Баркаи, чтобы я зарабатывала себе в кибуце на еду и жилье. Этот лул с его жутким запахом не очень-то отдает сионистскими идеалами. Но — зэма шейеш. Я, кажется, не успела вставить все «м» и «р», но у меня больше нет времени. Спасибо, папочка, за то, что ты втемяшил в меня еврейское самосознание. Это было лучшее, что ты мог мне дать.
С любовью — Сандра.
Таково-то было Сандрино письмо. Ну, как?
Моя игра здесь, кажется, сыграна. В этом парализованном правительстве мои «связи в области культуры и просвещения» — просто курам на смех. Для нынешних деятелей культуры и просвещения Белый дом сейчас — это лепрозорий. Я все еще распоряжаюсь президентской ложей в Культурном центре имени Кеннеди — то есть именно я решаю, кому из больших шишек можно разрешить смотреть спектакли из этой роскошной кабины с собственным туалетом и баром. Я присутствую на заседаниях ученого совета Смитсоновского института и художественного совета Национальной галереи, но никто там, кажется, толком не знает, кто я такой и какого черта я там ошиваюсь.
Все остальное время, которое я провожу в Белом доме — за исключением нечастых бесед по душам с шефом, — я сижу за машинкой, печатая свою рукопись. Вчера я встал ни свет ни заря, пришел в свой кабинет и печатал без отдыха, а когда вернулся домой, нашел Сандрино письмо. Оно было для меня как гром средь ясного неба, но я покрутил головой, подкрепился стаканчиком виски и чашкой кофе и снова писал весь вечер.
Спать я лег около полуночи, а в два часа ночи проснулся, снова выпил виски и кофе и продолжал писать. Сейчас за окнами над Потомаком розовеет рассвет — цвета бедер статистки категории «Б», задравшей юбку. Я снова жил по нормам Голдхендлера, который работал так, словно деление суток на ночь и день существовало лишь для других людей, но не для него, и мы с ним вместе работали до тех пор, пока он, обалдев от усталости, падал на диван и стонущим голосом говорил Бойду: «Рабинович, разбуди меня через четверть часа!».
Как-то я спросил Питера, почему ему никогда не пришло в голову написать про наше пребывание на службе у Голдхендлера.
— У этого самодовольного хама? — сказал Питер. — О чем тут писать? Кому какое дело до этого жирного радиопирата тридцатых годов?
Таков был его приговор, произнесенный с самым свирепым видом. Никто не умеет говорить язвительнее, чем старина Питер. Может быть, он и прав, но я ничего не могу поделать: рассказ про Голдхендлера у меня сам просится на машинку.
Когда я сегодня в три часа утра позвонил Джен — в Тель-Авиве в это время было девять, и она укладывала вещи, чтобы лететь домой, — я ее спросил:
— Что ты имела в виду, когда сказала, что «есть надежда»? Она ведь не возвращается.
— Нет.
— Так на что же надежда?
— Я уж не помню. Ладно, до завтра.
Иногда Джен бывает загадочна, как дельфийский оракул.
Вице-президент наконец-то уходит. Он все еще заявляет, что он никогда не подаст в отставку, что он пал жертвой коверных козней, а на самом деле он невинен, как Лилейная Дева из Астолата. Стоит напомнить, что этот мужик годами читал всей стране мораль о законопослушании, о честности и порядочности, о чистом правительстве, о патриотизме и так далее, а сам он все это время, оказывается, был мошенником, бравшим взятки. Как подумаешь об этом лицемерии — так просто голова идет кругом, если только в наши дни еще можно сделать что-то такое, чтобы от этого закружилась голова. Но американская голова уже полностью — и, возможно, необратимо — закружена. Мы постоянно катимся под откос со времен Джорджа Вашингтона и Авраама Линкольна и докатились до того, что дальше уже некуда. И назад нам, вероятно, уже не подняться. Весь характер нашей страны изменился раз и навсегда — подобно тому, как меняется характер непорочного сельского парня после того, как он впервые переспал со шлюхой.