Внутри, вовне
Шрифт:
Один из слушателей Поля, красивый мальчик с густой курчавой черной шевелюрой, недоверчиво измерил Поля чуть прищуренными глазами, насмешливо скривив верхнюю губу. Он сидел у открытого окна, сцепив руки; на нем были длинные брюки, светлые клетчатые носки, щегольской пиджак и галстук. Я увидел, как этот мальчик поднял к лицу руки, сложенные лодочкой, а затем выдохнул в окно струйку дыма. Уф! Поль Франкенталь, случалось, тоже покуривал иногда на школьном дворе. Но делать это в автобусе, под самым носом у воспитателей! Кто мог быть этот парень? Я прошел дальше по проходу. Так я впервые мельком увидел ныне прославленного писателя, запечатлевшего в своих произведениях жизненный опыт американского еврейства.
Автобус прибыл в лагерь около полудня, и все мы, еще в нашей городской одежде,
Сейчас, когда прошло столько времени, мне уже трудно припомнить, как именно я на это реагировал. Я вращаюсь среди христиан. Сам я не ем мясное вместе с молочным, но я привык к тому, что люди вокруг меня постоянно это делают — и не только христиане, но и евреи. Мы живем в светском обществе. Многие евреи давно порвали с нашими традициями, особенно зажиточные люди, которые нуждаются в помощи налоговых юристов. Когда мой клиент по фамилии, скажем, Гольдберг за обедом в ресторане привычным тоном заказывает свиной шницель и стакан молока, я не устраиваю сцен. Я не получил указания Свыше пытаться переделывать мир, в котором я живу, хотя я в вышеописанном случае могу немного охладеть к собрату Гольдбергу и даже сплавить его другому юристу. Я ведь не получил и указания Свыше обслуживать всех, кто ко мне обратится.
Так вот, насколько я помню, эта первая трапеза в «Орлином крыле» отнюдь не вызвала у меня морального негодования. Мистер Уинстон, как я уже рассказывал, заверил маму, что «Орлиное крыло» — это еврейский лагерь. Наверно, молоко и масло было поставлено на стол для тех, кто не религиозен и хочет их, и мне не следовало из-за этого впадать в праведный гнев. Живи и давай жить другим! Что же до самого мяса, то не мог же «Дуглас Фэрбенкс» соврать относительно такой серьезной вещи, правда? Мясо-то уж наверняка кошерное. С такими увещеваниями мой голод обратился к моему сознанию, и я набросился на ростбиф. От мороженого, которое подали на десерт, я отказался, и после обеда я почувствовал себя одновременно и сытым и добродетельным. И тем не менее это была для меня большая неожиданность. Ой, мама, куда ты меня послала?!
Другая неожиданность. Звук горна вырывает меня из сладкого сна. Я нежусь под грубым одеялом на низкой койке, среди чужих мальчиков, и дышу свежим студеным воздухом в легком фанерном флигеле. И вот, на звук горна, сонные мальчики в пижамах, среди них Исроэлке, выбегают из моего и других таких же флигелей и строятся, поеживаясь от утренней прохлады. Дородный вожатый скаутского отряда в трусах и в майке руководит физзарядкой; он кричит в мегафон:
— Раз, два, три, четыре! Присесть, встать! Присесть, встать! Руки в стороны, руки к плечам! Раз, два, три, четыре!
Пятнадцать минут этого издевательства, а затем — команда в мегафон:
— Младший отряд — на утреннее купанье!
Младший отряд — это мы. Мы бросаемся назад во флигель, сбрасываем пижамы, натягиваем трусы, накидываем купальные халаты, хватаем полотенца, снова выстраиваемся и маршируем к купальне.
Еще одна неожиданность. Никакого песчаного пляжа нет и в помине. Но ведь я же своими глазами видел его на фотографии в брошюре, и сам мистер Уинстон — помните? — сказал нам с мамой: «У нас там роскошный песчаный пляж, самый лучший!». Но здесь нет ни малейшего признака песка. Густые заросли папоротника доходят до самой воды, а гам, от берега, над заиленным мелководьем, протянулись в воду шаткие дощатые мостки.
Голос в мегафон:
— Кто будет последним, тот — паршивая овца в стаде!
На мостках — толпа мальчиков, претендующих на звание паршивой овцы. Один за другим мы прыгаем с мостков в воду. Я прыгаю одним из последних — зажмурившись и затаив дыхание.
Новая неожиданность. Прыгнув солдатиком в холодную воду, я ощущаю, что мои лодыжки погружаются в холодный ил и их окутывают то ли водоросли, то ли какие-то змеи. Я высвобождаюсь и всплываю на поверхность, где многие ребята уже барахтаются в бурой воде, пахнущей жухлой листвой. Мы все, поскальзываясь и оступаясь, карабкаемся по замшелой лесенке обратно на мостки и кидаемся к своим полотенцам. Наш воспитатель — дядя Фил — стоит тут же на берегу в купальном халате вместе с другими воспитателями и вожатыми; все они — сухие: они ведь не мальчики из младшего отряда. Мы судорожно обтираемся и одеваемся. Когда последний из нас выбирается из воды, шаткие мостки сотрясает громовой голос в мегафон:
— Здорово! Здорово! Нет ничего лучше утреннего купанья! Словно заново рождаешься!
Таково было это утреннее купанье. Оно повторялось изо дня вдень все лето. Для меня «Орлиное крыло» было сплошным утренним купаньем. Здорово! Нет ничего лучше! Словно заново рождаешься! Это было мучительное холодное крещение, но я научился, как все остальные, хлопать себя по бокам и кричать: «Здорово! Здорово! Нет ничего лучше!» Дети любят обезьянничать, повторять то, что делают взрослые. Но в этом подражании не больше души, чем в жестах мартышки, которая в ответ на ваше приветствие машет вам лапой из клетки.
Когда мы бредем назад к флигелю, я замечаю на лужайке мистера Уинстона: он в майке и шортах, ноги у него волосатые, вокруг шеи — шнурок, на котором висит свисток. Я кидаюсь к нему:
— Мистер Уинстон, вы, кажется, говорили, что тут в лагере — роскошный песчаный пляж.
— Я? Я сказал, что в лагере для девочек песчаный пляж, — отвечает мистер Уинстон, обернувшись через плечо, и поспешно куда-то уходит.
Ну и ну! Вот уж вправду неожиданность: чтоб вам без зазрения совести лгали прямо в глаза — и кто? Взрослый, и к тому же учитель, и к тому же сам Дуглас Фэрбенкс! Эта вторая ложь — о том, что он будто бы сказал, что песчаный пляж не у нас, а в лагере «Нокомис», — была хуже, чем первая. Потому что на этот раз мистер Уинстон знал, что я знаю, что он лжет, и ему было на это наплевать. Я попал в западню на целое лето. И если мне это не нравилось, я ничего не мог поделать. Он мне солгал тогда, на Лонгфелло-авеню, потому что, как сказала «Бобэ», он хотел денег. Теперь он уже получил деньги, и ему на все наплевать. Мудрая «Бобэ»!
Когда я брел во флигель, я припомнил, что Уинстон ведь воспитатель восьмого отряда. В этом отряде были Поль Франкенталь и тот мальчик, который курил в автобусе. Как мог Уинстон тогда сказать маме, что он возьмет меня в свой отряд? Лагерь был разделен на отряды по возрастам. Я был младшего возраста. А в восьмом отряде были дети среднего возраста. Еще одна ложь Уинстона!
Кому же теперь верить? И вправду ли это еврейский лагерь?
Несколько дней меня грыз червь сомнения. Владелец лагеря, мистер Сайдман, был маленьким сияющим человеком, с сияющей лысиной, сияющим лицом и неизменной сияющей улыбкой. Наверно, он был еврей. У него была дородная жена — говорят, бывшая оперная певица, — женщина с огромной челюстью, пышной грудью и, для равновесия, столь же пышной задницей; она, должно быть, затягивалась в корсет и ходила, точно аршин проглотив. Насчет нее я не был уверен. Франкенталь, конечно, был еврей. В моем отряде фамилия одного мальчика была Леви, другого — Гольденберг, а фамилия дяди Фила была Коэн. Но, с другой стороны, а как же масло и молоко? Спросить мне было не у кого — ведь не у мистера Уинстона же! Раввина в лагере не было. Но точно так же там не было ни пастора, ни католического священника. Что же до уроков иврита, то ими и не пахло. И нигде не было никаких молитвенников. Никаких Тор. Ничего!