Во что бы то ни стало
Шрифт:
Вот уж когда было «все равно», чего еще так недавно хотела и не смогла добиться Динка, угощая Лену ликером «Мечта» под закуску из соленых огурцов!
А наутро, проснувшись с ясной головой, чувствуя себя день ото дня увереннее, бодрей, позавтракать с Диной и Верой Ефремовной чем попало, но всегда удивительно вкусно и снова бежать на свою грохочущую, сверкавшую в зимнем утре окнами прядильную по шумному переулку, обгоняя степенных, вроде Командирши, или деловитых и милых, вроде Катиной мамы, ткачих и прядильщиц.
И,
Алеша, милый, далекий Алешка, думаешь ли ты хоть иногда обо мне? И что думаешь? И неужели же мы рассорились с тобой навсегда?
Алешка не мог ни простить, ни забыть Лену, хоть и старался отчаянно вырвать ее после той ссоры из головы и сердца. Но ненависти, такой лютой и острой, какой он никогда не мог в себе предполагать, он к ней больше не чувствовал. От ненависти до любви ведь правда недалеко, особенно когда первая — родная сестра ревности. Только всеми силами запрещал себе Алешка думать о Лене, вспоминать, слушать о ней хоть что-нибудь. Даже то, что она живет теперь почему-то не в стахеевской квартире, а у Динки…
Надо было сохранять дорогостоящее равнодушие, чтобы ни Кузьминишна, ни Андрей Николаевич не заподозрили чего-нибудь. Особенно Кузьминишна, которая, после того как у нее дважды побывала Дина, все приглядывалась к Алешке жалостными глазами.
А потом вдруг произошло странное. В один прекрасный день сердечные дела и тревоги сами собой не то чтобы отпали, а стушевались, спрятались куда-то, уступив место новому невероятному и неодолимому увлечению, охватившему Алешку и Васю одновременно.
Дело было так.
В ночь на двадцать первое января на территории завода АМО был взорван бывший монастырь для закладки будущего колоссального Дворца культуры. Вскоре в клубе завода «Красный пролетарий» появилось объявление. Комсомольцев призывали помочь амовцам в расчистке монастырских руин для ускорения стройки.
Васька, громадный счастливый Васька, отмытый в душевой, в отутюженной заботливыми руками Найле рубашке, спешивший с завода к себе за фанерную перегородку, сперва отказался участвовать в воскреснике.
— Братцы, меня же дома ждут. Понимаете, жду-ут!
— Федосеев от семейной жизни разлагается, — съязвил кто-то. — Скоро до герани докатится!
— А герань цветок неплохой… — отшучивался Васька.
Алешка был тоже нагружен до предела. Три раза в неделю мчался с завода на рабфак, в остальные вечера чертил, занимался, читал. Их группу в ударном порядке готовили к поступлению в машиностроительный институт… И все же он решил
В свободный день с утра Алешка прибежал за ним в общежитие. Отмахал длиннющий коридор, постучался, вошел в комнату, второй раз стукнул уже в знакомую фанерную перегородку. Как умудрилась Найле в короткий срок придать отгороженному за ней углу домашний и уютный вид, уму непостижимо! Васька стоял посреди своей «семейно-бытовой ячейки» в одних трусах и тапочках. Страшно выкатывая глаза и пыхтя от усердия, выжимал обеими руками по здоровенной черной гире. Найле стояла перед ним и громко считала:
— И семь, и восемь, и девять…
— Вы это что? — опешил Алешка.
— Здравствуйте, Леша, садитесь, пожалуйста, — приветливо показала Найле на единственную табуретку у окна, на котором и правда горел язычком пламени цветок герани. — Василий Федорович сейчас освободится. Можешь кончать! Это он тренируется… — объяснила, покраснев.
Васька отдулся и пробасил:
— Что я, не знал, ты за мной все равно прилетишь?
— И прилетел. Вон мускулищи отрастил. Одевайся, едем! — скомандовал Алешка.
Найле поддержала его. Даже пристыдила Ваську, что вздумал отказываться. И, напихав обоим в карманы бутербродов, выпроводила из-за перегородки, строго наказав возвращаться сюда вместе, так как испечет пирог. А после можно пойти в клуб на Бестера Кейтона.
— Слыхал, как распоряжается? — подмигнул довольный Васька. — У, без надзора шагу не ступить. Я ее так и зову «Госконтроль»!
— Леша, Еленочку не видели? Как она? — прокричала вдогонку Найле, грозя Ваське пальцем.
Алешка, помрачнев, пробубнил что-то невнятное…
Вскоре они присоединились к собравшимся у заводских ворот своим ребятам. А полчаса спустя грузовик высадил всех на занесенном снегом, заваленном дубовыми бревнами, ржавыми балками и битым кирпичом пустыре. Пустырь кишел людьми, двигался, как живой…
Ребятам раздали лопаты, ломы, они разбрелись по развалинам. Найле догадалась сунуть вместе с бутербродами по паре брезентовых рукавиц. Работали до сумерек. Свежий морозный воздух бодрил, солнце и снег веселили, все кругом было таким звучным, красочным.
Васька, ворочая облепленные снегом, в обхват толщиной бревна, разглагольствовал что-то о будущем очаге культуры, а потом вдруг начинал нести такую восторженную чепуху о своей с Найле жизни, что Алешка швырялся в него снегом и хохотал.
— Нет, Алеха, тебе же не понять! — кричал во все горло Васька.
И вдруг ни с того ни с сего:
— Алешка, как ты думаешь, этот Ленкин дядька, Найлин старый хозяин, мотоцикл, что мы с тобой чинили, куда подевал? Найле говорила, Ольга Веньяминовна его кому-то торговала. Верно, и продала по дешевке! Вот бы нам, а?