Во имя жизни
Шрифт:
— Тебе холодно, Икинг? На, возьми одеяло.
Бедная мать, она не ведала, что это из-за нее на душе у мальчика так холодно, пусто и одиноко. И вот однажды, когда Бьянг расстелила на полу циновки, Икинг подошел к ней и сказал:
— Я буду спать у двери, нанай6, один, ведь я уже взрослый, мне пятнадцать лет.
Он сложил циновку, взял ее под мышку, ухватил рукой подушку и решительно направился к двери. Когда послышались звуки гитары, Икинг поднялся и сошел вниз к изгороди. Он приник к бамбуковой стене и слушал музыку, как зачарованный. Песня снова оборвалась, Икингу хотелось кричать, возмущаться, но его снова стал душить кашель. Задыхаясь,
Тук, тук, тук. Тук, тук, тук.
Бледный, чахоточный мальчик с ненавистью в запавших глазах следил за матерью из окна. Она чинила изгородь, накренившуюся в сторону их дома; подгнили многие стойки. Мать заменяла их новыми, и под конец зеленые бамбуковые палки на фоне старых и обветшалых гляделись, как бравые капралы среди больных обтрепанных солдат. Икинг спросил из окна с дрожью в голосе:
— Зачем ты это делаешь, мама? Зачем?
— Изгородь требует починки, — отвечала мать, продолжая работу: тук, тук, тук...
— Но зачем? Зачем? — негодующе кричал Икинг.
Мать перестала стучать молотком и глянула на него со злостью.
— Мне нужна изгородь, — сказала она с расстановкой, и вены у нее на лбу вздулись. — Изгородь нужна твоей матери, а стало быть, и тебе.
Тук, тук, тук. Тук, тук, тук.
Вечером по ту сторону изгороди не играли на гитаре. Икинг знал почему.
Чахоточный Икинг. Восемнадцатилетний костлявый Икинг. Смертельно бледный, он уже не встает с циновки. И все время ждет музыки с другой стороны изгороди, — музыки, которая смолкла три года тому назад.
Сегодня ночь под рождество. Его ночь под рождество. Он должен быть счастлив сегодня. Кто-то должен подарить ему счастье.
Мать тихо напевает, сидя в уголке. На столе — библия, никто ее не читает: и мать, и сын неграмотны. Но сегодня — ночь под рождество, и они это знают.
— Сегодня рождество, — напомнила мать.
— Рождество, — эхом отозвался сын.
— Помолимся, Икинг.
Икинг поднялся. При виде его изнуренного болезнью тела сердце матери сжалось.
— Приляг, Икинг, я помолюсь одна.
Но Икинг ее не послушался. Он медленно подошел к двери и спустился во двор. Мать будет молиться. «Да может ли она молиться?» — недоуменно спрашивал он сам себя. Икинг посмотрел на изгородь, которую поставила и укрепила мать, чтобы разбить его сердце. Пошатываясь, он подбежал к изгороди: она притягивала его своей запретностью, суровой непоколебимостью. Икинг жадно приник к щели и увидел ЕЕ. Губы у него пересохли; стараясь говорить внятно, чтоб девушка услышала его слова, он произнес:
— Сыграй для меня сегодня.
Икинг понял, что она его услышала: некрасивое лицо резко повернулось к разделявшей их изгороди. Икинг заплакал: он говорил с ней — в первый раз, в первый раз...
Он сразу же лег, как только вошел в дом. Лег лицом к окну, выжидая, когда зазвучит музыка. Плотнее завернулся в одеяло, чтоб согреться. Лунный свет, проникший в комнату, выхватил из темноты его лицо — бледное, страждущее, просветленное надеждой, и мокрое красное пятно на одеяле, — там, где оно касалось его губ.
Стрекотали цикады, шелестели листья. Сияющая полная луна плыла по небу на запад. Порою, сбившись с пути, в комнату залетали темные летучие мыши. Огонек керосиновой лампы неудержимо манил белого шелковистого мотылька. Но вот смолкли усталые цикады. Луна вошла в зенит. Летучие мыши вылетели в окно. Мотылек с опаленными крыльями упал на стол возле полюбившегося ему огонька. А музыки все не было. И тогда Икинг понял, что изгородь отделяет от него не только соседский дом, но и сердце девушки...
Наступила полночь.
— Господь является миру,— торжественно сказала мать.
— Господь явился миру, — произнес сын, все еще прислушиваясь, не зазвучит ли музыка: через его душу изгородь не проходила...
А луна все плыла, плыла, плыла...
В два часа ночи Икинг закрыл глаза, и руки его похолодели. Мать заплакала. Сердце его больше не билось.
В два часа три минуты — всего лишь через три минуты! — за изгородью послышались звуки гитары. Резкие. Звенящие. Пронзительные. Звуки той же гитары. И на сей раз та, что играла на ней, не оборвала песни.
Бьянг, сидевшая возле сына, поднялась, подошла к окну, осуждающе глянула в сторону соседей.
— Издеваются, — сказала она глухим негодующим голосом. — Кто еще вздумал бы играть в такое время? У меня умер сын.
Но видела она перед собой только изгородь, которую сама построила и укрепила, величественно белую в предрассветных сумерках.
АРТУРО Б. РОТОР
Артуро Б. Ротор (род. в 1407 г.) — старейший англоязычный новеллист и публицист. Получил медицинское образование, но писать начал еще в студенческие годы, когда редактировал университетский студенческий журнал. Первый свой рассказ опубликовал и 1925 г. По окончании университета был практикующим врачом, работал в колонии для малолетних преступников на острове Палаван и одновременно занимался литературной деятельностью. Первый сборник рассказов А. Ротора вышел в 1937 г. Во время второй мировой войны писатель находился в США, будучи секретарем-распо-рядителем при президенте Республики Филиппины М. Кэсоне. По окончании войны сотрудничал в крупнейшей газете «Манила тайме», писал публицистические статьи, газетные очерки и фельетоны.
СИТА
Туронг привез его из Пауамбанга на своей парусной лодке: катера, ходившие вдоль берега, не делали остановок у маленьких скалистых островов, где росли кокосовые пальмы. Было около полудня: встречавшие стояли под раскаленным добела солнцем, отразившимся нестерпимо ярким светом в каждом камешке, каждой ракушке, — глава муниципалитета, приходский священник, дон Элиодоро, владелец почти всех кокосовых пальм на острове, и врачеватель травами, местный оригинал. Они слегка удивились, когда приезжий заговорил с ними на их родном языке, но потом, присмотревшись к нему, поняли, что не так он прост, как кажется. Он шел с непокрытой головой и машинально подносил тыльную сторону руки ко лбу. Делал он это скорей по привычке, чем от желания укрыться от солнца.
— На Анайат приехал иностранец, молодой-молодой.
Он действительно был молод, одинок и очень замкнут. У него было волевое лицо — таким людям часто приходится напускать на себя холодность и надменность, чуть сутулые плечи — не от бремени жизни, а от подчеркнутого небрежения к собственной внешности; какой еще школьный учитель мог позволить себе одеваться так небрежно и при этом не выглядеть жалким бедняком, кто еще мог ходить по деревне с отчужденным скучающим видом, не вызывая неприязни окружающих?