Воденников в прозе. Лучшие эссе
Шрифт:
Предисловие
Однажды я вышел из дома и пошел.
Как Форрест Гамп, который побежал. Никто не знал, зачем он это делает (и я не знаю), но я пошел.
Сперва пять километров, потом десять, теперь, через три года, – десять мне кажутся неудачей. Я прохожу минимум тринадцать. Максимум двадцать два.
Мне открылась Москва, открылись Питер и Париж. Я увидел их совсем иначе.
И кое-что узнал про себя новое.
Больше всего (больше людей, победы и любви) мне нравится пустота.
Мои километры – это именно и есть пустота.
Я как злой просветленный
Мне нравится эта пустота. Когда снег уже сошел, сухая земля, сухой асфальт, еще никакие почки не взорвались. Это мое любимое время – было любимым, по крайней мере. Теперь я ничего особенно не люблю, кроме двух-трех человек и победы. И ощущения того, что многое, что нас окружает в этой жизни, – это стихи. Пусть странные, не буквами и не звуками, но стихи.
Я помню, несколько лет назад лежал в полусумеречном состоянии на кровати и вдруг услышал звук: кто-то катался на роликах – шорк, шорк. У меня тихая улица, я это слышал – и меня как будто раскачало. Пришло несколько строк, я подумал: «Боже мой, это же стихи! Они вернулись!» Это ни с чем не перепутаешь: был гул стихов. Я стал писать на каком-то клочке, быстро что-то набрасывать. Знаете, когда я пишу, я быстро это делаю, будто вытягиваю из себя. Было непонятно – то это или не то, но у меня сердце колотилось: неужели они вернулись? Когда ты пишешь – это не самое приятное чувство, тебе плохо.
И – все. На следующий день все мертво, уже ничего не пришло.
А улицы остались.
Когда ты поэт, у тебя есть два состояния. Первое – ты пишешь и мучаешься. Второе – когда стихи уже написаны, ты ждешь, придут ли они снова. Ты не совсем человек. Ты живешь в вечном ожидании прихода стихов. Был такой писатель Андре Жид. И когда лет в 60–70 он стал импотентом, написал: «Я счастлив. Всю жизнь я скакал на скакуне и теперь наконец с него слез». Так и я: в какие-то моменты своей жизни я рад, что слез с этого скакуна, поэзии. Я стал жить.
И глотать пространство и воздух.
Искать надписи.
Оказалось, кто-то пишет на стенах мои стихи. А кто-то просто что-то рисует. Или пишет какую-то странность.
И тогда мои коллекции этих надписей на стенах домов и разные сиюминутные сюжеты стали превращаться в эссе. Иногда они были злободневные, но потом я заметил, что злободневные темы, с которых я начал писать, не могут сравниться с обычными историями из жизни, которые были куда причудливей и интересней и стали складываться в узор, который я сам до конца не мог сперва разгадать. А потом раз – щелчок. И все становится на свои места. И текст живет. Он живой. В общем, на темы актуальные оказалось писать не так интересно, как самому находить сюжет, который потом начинает существовать рядом.
Это не может заменить стихи, но может дать другой способ существования. В прозе. Или в мимикрии под нее. Потому что на самом деле стихи – это тот же узор веток на асфальте, те же безумцы, встреченные на улице, те же оговорки пространства и времени.
Мир куда сложнее, чем мы себе в нашем упрямстве разрешили знать. Мир куда больше наших рифмованных строк.
Иногда что-то главное проваливается мимо них.
И я бы хотел это все, провалившееся, вытянуть.
Вытянуть обратно.
Вот я и тяну.
Эссе публиковались в «Газете. Ru», millionaire.ru, carnegie.ru, журналах «Сноб», Story, «Русская жизнь».
Воденников в стране
Россия как тело
– Ты – моя Родина, а я – твой народ. Нет у меня другого дома, кроме рук твоих, нет у меня полей других, кроме твоей груди. И вообще, ты пахнешь яблоками, – говорит.
– Че? – переспрашивает Родина, приставляя ладошку к уху (лодочкой) и делая губы уточкой (потому что маразм). – Ты со мной сейчас разговариваешь?
– Ро-ди-на ты моя! – орет на ухо. – А я – тво-ой на-р-о-о-о-д! Люблю тебя, говорю. И нет у меня других полей, кроме твоей груди, и твоих рек! Яблоками ты пахнешь, cтарая дрянь!
– А, – удовлетворенно выдыхает «родина» и идет пить кефир.
Потому что это она уже слышала. Не единожды.
…Идет гвардеец, как на битву.Судьба дрожит, манит – иди!Шагает он, творя молитву,И вот – мерцанье впереди.Она! И третий глаз качнулся из рубина —«Войди», – ему сказала Катерина.…Сто лет назад сидели на кухне пять человек. Одна супружеская пара и трое – так, одиночки, на данный трагический момент – непарные шелкопряды. И зашел разговор о том, может ли кто-то из любящих (все почему-то имели в виду не себя, а партнера, далекого или близкого), как гоголевский Андрий, предать родину во имя любви (читай «нас»).
Саша сразу сказал Свете, что мог бы. Света сидит довольная, а мы с Настей обиделись. Но виду не показали. А Рома и обижаться не стал: сидит, чаек попивает, потому что знает, что дальше будет. И чем все это для него кончится.
И, надо сказать, не ошибся.
Кисло поулыбавшись Светиной победе, стали мы все срочно названивать (каждый по своему заветному номеру), чтобы узнать, как там дело обстоит с предательством родины. И Рому заставили.
Настя в трубку что-то щебечет, аж раскраснелась вся. Видимо, там, на другом конце, торгуются. Не сразу родину предают.
Рома вообще не дозвонился. Сидит, печальный такой, табуретку ковыряет. А чего ему еще делать: больше некому ему звонить-то. Лузер он.
А я еще и вопрос до конца не сформулировал, а мне уже так четко, по-военному: «Да. Потому что ты – моя родина. А я – твой народ».
Сомлел я.
…И увидел потом (катится, катится наливное яблочко по синей волшебной тарелочке), как выходит – еще несколько сот лет назад – родина в узких, только что надетых джинсах из ванной. Застегивает тесную рубашку – и смотрит внимательно на свое лицо в вертикальное коридорное зеркало. И всего-то Родине – шестнадцать лет. И тело ее скользит. И сила бурлит. И на сгибе руки – синяк. И живот плоский. И вроде радоваться Родина должна, что так ее народ любит. Но почему-то не радуется. Потому что тайна в ней, несомненно, есть, а вот смысла – нет.