Военные приключения. Выпуск 7
Шрифт:
Он прилег на жесткую от засухи траву и почувствовал резкий дух лошадиного пота и дегтя от колес. Подошел дед, опустится па корточки, уперев подбородок в морщинистые высохшие кулачки.
— Михал Ляксаныч, милай, можа, глоток исделаишь? У мя есть, есть. Уж чево–чево, а ентаго добра люди добры завсегда нальют…
— Погодь малость, Егор Федосеевич, дай в себя–то прийти. Вишь ты, растрясло все–таки…
— А мы ета дело враз поправим! — обрадовался дед и, вскочив петушком, стал копаться под сиденьем на облучке. Достал мутную бутылку, заткнутую тряпицей, и помятую железную кружку. — На–кось, держи, голубь, сейчас мы твою хворь вмиг изгоним!
— Ну, раз такое дело, да и время к ужину, ты уж и мой сидор доставай.
Дед резво подал
— Давай намазывай, да погуще. Свое — не чужое.
Он взял кружку, почтительно протянутую дедом, покачал ее в руке: наверно, она была в огне — и это все, что осталось от сгоревшей дедовой халупы. Даже ряса его старая и та сгорела. Портки да рубаха, да эта вот кружка — все его добро, и бутылка самогона, поди, кто–то на сердобольных соседей налил.
Вдохнул было тяжкий дух и отвел кружку от лица.
— Ну, Егор Федосеевич, не знаю, как ты, успел, поди, помянуть–то усопших? — Дед бодро затряс головой, — А я, вишь ты, брат, такое дело, сейчас хочу… Пусть им всем, и праведным и грешным, земля теперь будет пухом. Хорошим — память наша, ну, а остальным, стало быть, успокоение от дел их злодейских. Так, да?
— Ета ты, мил аи, да… — заметил дед, принимая пустую кружку и наливая себе. — Ета жизня, голубь. Вота оказать тоже, Яков Григория… Большая беда от нево вышла, дак и сам в ей сгорел. А дело твое, Михал Ляксаныч, как я погляжу, праведно. Ты уж не убивайся зазря. И Машенька, чистая душа, тоже так, значица, рассудила. И матушка ейная, нескольку дале, выходит, жить не смогла. Все оно так, все от Бога. — Дед выцедил кружку, крякнул, утерся рукавом и задумался, глядя на хлеб с тушенкой. — Вота к примеру… Батюшка наш, он и байты «Ты, Ягорий, пойми мою душу, никак мне без Варюшки тяперя нельзя. Пойтить с вершин горних на мир греховный взглянуть. Можа, в последний раз?»
— Это ты, значит, помог–то отцу Павлу с колокольней?
— А чево жить, милай, коли жизня вся закончилася? Поднялся он на колокольню, перекрестился и–и–и…
Нырков не углядел прошлой ночью, и арестованный им поп покончил жизнь самоубийством. А вместе с ним, Павлом Родионовичем Кишкиным, прервались было и все связи антоновского подполья здесь, в Моршанском уезде. Впрочем, если уж по правде, то как оставалось ему жить после того, что сотворили сивачевские казаки? Тут не к Богу, тут к самому дьяволу обратишься… Это–то Сибирцеву было очень даже понятно. Но жалость жалостью, а теперь из всех оставшихся, известных ему поповских связей была только одна — неведомый пока свояк Маркел из Сосновского сельсовета.
Словоохотливый дед, конечно, знал, какую роль сыграл Сибирцев в разгроме банды. Наверняка понимал, что вовсе он и не белый офицер, а самый что ни на есть красный. Но… молчал или рассуждал о вещах второстепенных. Отправившись с ним в опасную дорогу, Сибирцев, в общем–то, мог рассчитывать лишь на то, что, говоря правду о тех событиях, свидетелем которых он был сам, Егор Федосеевич действительно окажет ту правду, которая и нужна Сибирцеву, и в этом смысле опасности для дела не было. Все ведь объясняется просто: во–первых, имеются у Сибирцева документы полковника Главсибштаба, причем подлинные. Ежели вопрос возникнет, отчего казачкам не помог, ответить просто: конспирация. Да к тому же у них на хвосте чекисты висели. Открыться — значит дело завалить. А вот грабежи, убийства и поджоги надо было немедленно унять, чтобы не компрометировать веру и в без того сильно пошатнувшееся антоновское движение. Наконец, сам поп наверняка уже все успел рассказать Маркелу о нем, о Сибирцеве. Так что пока в данной ситуации осечки быть не должно. А впрочем…
Сибирцев долго раздумывал: брать с собой деда или ехать в Сосновку, так сказать, инкогнито. В пользу перового решения говорило
— Так, говоришь, праведны дела мои? — словно между прочим спросил Сибирцев.
— Дак ить так, милай, — дед сосредоточенно откусывал от толстого бутерброда, — коли человек хороший, с им и благодать. Ты, Михал Ляксаныч, за меня–то не боись, я кады надо, слова лишнего не молвлю. И к Маркелу мы, надо понямать, не щи хлябать едем. Ягорий–то, он все чует. Как скажешь, так и будить. Ахвидер ты, и дела у тя до нево су–урьезные… А Яков–то Григорич — на то воля Божья, а иначе чево ишшо у нас есть, акромя воли его? То–та и оно. Не сумлевайся… А письмецо ты, милай, — дед кивнул на листок, который Сибирцев положил на свой сидор, словно не зная, что с ним делать, — ты ево тово, не надо ево хранить, от греха–то…
«Это верно, — подумал Сибирцев, усмехнувшись про себя. — Ишь ты, а дедок–то у нас, оказывается, тоже конспиратор. Знает, что надо, чего не надо, где опасность таится. На вид–то сморчок сморчком, а лысая башка, вишь ты, работает. Соображает. Записка действительно опасна. Только откуда он знает, что в ней написано?.. Как откуда? Маша ж ее вот прямо так ему и отдала, значит, наверняка прочел. Ну да Бог с ним, тем более, что ничего в этой записке опасного–то, в общем, нет. Илью только зря Машенька помянула. А так–то — письмо и письмо, обычная любовная записка. Но все–таки прав дед, лучше от греха подальше.
Сибирцев достал из брючного кармана коробок спичек, свернул Машино послание трубочкой, чиркнул и долго держал письмецо свечкой, пока не обожгло пальцы. Сдунул пепел с ладони, взглянул в тоскливые почему–то глаза деда.
— А каков он, Маркел–то наш?
— Су–урьезный мужик, — качнул головой старик.
— Ишь ты… А живет в Сосновке давно?
— Да ить как сказать, годов–то за три разве, милай. Оне приехали–то кады ж… А как батюшка Пал Родионыч–то церкву красили. Да ить ета, милай, усе четыре набежить.
— Понятно. Четыре, значит. В восемнадцатом.
— Ага, ага, милай, — радостно согласился дед.
— Ну–ну, — задумчиво протянул Сибирцев, ложась на спину. — Сам серьезный, говоришь? Это хорошо, что серьезный. С дураками–то дела не делаются, верно, Егор Федосеевич?
— Ета да, милай.
Сибирцев сунул под голову мешок и лег на спину. Тихо было. Тень от брички прохлады не давала, однако и пекло теперь вроде бы поменьше. Покачивался на корточках дедок, мелко откусывая хлеб с тушенкой, стряхивая крошки с хилой бороденки. Сибирцев взглянул искоса на босые нога деда, пальцы его в черных трещинах и снова подумал: как жить–то ему теперь? Ведь и воистину — ни кола, ни двора. Обувки — и той нет. Может, Маркел устроит для него что–нибудь… Пропадет ведь, не вечно ж лету жаркому быть…
5
Худо, ой как худо было нынче Марку Осиповичу Званицкому. Тяжкая весть о кровавом бое и полном разгроме казаков в Мишарине, которую примчал юный наследник Минея Силыча, богатого, справного, как впали его, мишари некого мужика, обрушилась на бывшего полковника подобно грому небесному. Испугался мальчишка, увидев, как страшно отозвался дядя Маркел — так звали его односельчане — на это известие. Побелел он, прочитав короткую писульку, что изобразил второпях батя, Миней Силыч, потом вскочил резко, будто взорвался, заметался по неширокой горнице тяжелыми крупными шагами и вдруг с отчаяньем ударил здоровенным кулаком в переплет окна, да так, что стекла враз отозвались жалобным перезвоном. И при этом с таким отчаяньем уперся взглядом в гонца, что тот чуть не сомлел, а придя в себя, почел за благо убраться во двор. Рухнул Марк Осипович на лавку, сжав ладонями виски, вцепившись большими пальцами в седеющие черные кудри. Уронил бороду на столешницу и замер.