Военный кореспондент
Шрифт:
– Чего же бежать-то, ведь за делом пришли, – и стал расспрашивать меня, кто я, откуда, и я чувствовала себя так, будто я в школе на экзамене.
Но ничего страшного не случилось; я поговорила с Ивановым минут пятнадцать, освоилась. Словом, всё шло хорошо до тех пор, пока он не спросил, нравится ли мне Ленинград. Я ответила, как обычно отвечала на этот вопрос: что, мол, много мостов, будто город не на земле стоит, а висит в воздухе.
Тут глаза Иванова сделались ещё меньше и злее. Он постучал по столику костяшками пальцев и сказал:
– Вон-на!.. Висит, значит! Ну, выдай ей,
Тогда я ушла, прижимая к груди ворох выстиранного белья, и никак не могла понять, чем я рассердила этого сумасбродного старика. Только потом я узнала от Пелагеи Григорьевны, что для старика не было развлечения большего, чем показывать приезжему город. Он водил его вдоль Лебяжьей канавки, и мимо Инженерного замка, и по набережной Невы. Иванов любил Ленинград и считал себя коренным ленинградцем.
После этого случая я старалась не встречаться с Ивановым. Он был какой-то степенный, медлительный, неразговорчивый и злой. Мне казалось, что и живёт он как-то медленно. А я… впрочем, вы помните, какая я была. Я решила просто не замечать Иванова.
Мне казалось тогда, что я очень весело и очень счастливо живу. В институте меня любили, подруг было много, я никогда не была одна, вечерами пропадала в театрах или на концертах, легко окончила первый курс института и перешла на второй. За мной ухаживало много студентов, но я терпеть не могла ухаживаний и в душе была уверена, что непременно влюблюсь в того, кто совершенно не будет за мной ухаживать.
И вот я познакомилась с одним врачом. Это было на вечеринке, на второй день ноябрьских праздников в тысяча девятьсот тридцать девятом году. Он был старше меня лет на десять, сидел, как бирюк, в углу комнаты, совсем не танцевал. Мы разговорились.
Это был Григорий, мой будущий муж. Мы поженились и жили вот в этой комнате… За месяцы нашего знакомства с Григорием я почувствовала, что мне стало как-то иначе житься, я всё время ощущала на себе внимательные глаза Григория… Постепенно у нас стало бывать всё меньше и меньше людей, и всё чаще мы проводили вечера втроём: Григорий, я и Лида… С каждым днём я всё более привязывалась к моему Григорию и скоро стала ощущать его как часть самой себя…
Наступил тысяча девятьсот сорок первый год. Почувствовав беременность, я выписала сюда маму. Затем началось ожидание ребёнка, хлопоты, хождение по врачам. Весной у меня родилась девочка. Григорий настоял, чтобы её тоже назвали Ириной. К этому времени я уже окончила институт, защитила проект и получила назначение на тот самый завод, где мастером был мой сосед Иван Иванович Иванов.
На заводе меня сделали сменным мастером, и я, кажется, неплохо работала, хотя у меня всегда было чувство, что главное в моей жизни не завод, а мой дом, мой муж, моя любовь…»
Ирина встала и медленно прошлась по комнате. Мне показалось, что она движется, как лунатик, ничего не видя, руководимая каким-то седьмым чувством.
«Когда радио передало весть о войне, – продолжала Ирина, – я сидела за столом и писала докладную записку директору завода о некоторых усовершенствованиях в конструкции нагревательных печей, Григорий сидел напротив и читал
В тот же вечер Григория призвали, и ночью он уехал на фронт, успев лишь на несколько минут забежать домой.
Помню, я на прощание долго смотрела в его глаза и потом долго ходила по комнате, как слепая, натыкаясь на вещи. Потом мне стало очень холодно, хотя стояла июньская ночь, я закрыла окно и, дрожа, забилась в угол кушетки. Потом проснулся и заплакал ребёнок, и я стала кормить его грудью, а когда ребёнок заснул, мне показалось очень трудным встать с кушетки, и я так и осталась до конца ночи сидеть со спящей девочкой на руках.
Теперь вся моя жизнь сосредоточилась в дочке. Я думала, что в ней заключена наша любовь, наше счастье, наше будущее…
Этим летом в городе было особенно много цветов, их продавали всюду – на площадях, перекрёстках и в скверах. Днём в городе было по-прежнему оживлённо и народу становилось всё больше. Это прибывали в город жители оккупированных районов. Но вечерами, в темноте, ощущалась тоска и гнетущая пустота.
Я по-прежнему работала на заводе и внешне будто бы была всё такая же, как всегда, только часто стала думать о том, не слишком ли уж легко я жила раньше.
С завода каждый день исчезали люди. Они уходили в армию или в народное ополчение. Прощаясь с человеком, я уже не знала, увижу ли его завтра. Места у станков пустели, а потом их занимали подростки.
Я видела, как затихает завод, и мне казалось, что кровь убегает куда-то из моих жил, что вокруг меня образуется какое-то мёртвое пространство.
Потом я узнала, что завод эвакуируется на восток и что в городе останется только два цеха. Директор завода спросил меня, хочу ли я уехать.
Вопрос этот показался мне бессмысленным главным образом потому, что я не представляла себе, как можно уехать, когда Григорий будет писать мне по ленинградскому адресу. Кроме того, я каждый день просыпалась с мыслью, что, может быть, сегодня приедет Григорий в отпуск на день или два.
Я ответила, что никуда не поеду, и через несколько дней получила назначение помощником начальника одного из остающихся цехов.
Как-то я провела на заводе почти круглые сутки, упаковывала и отправляла оборудование, потому что был приказ закончить эвакуацию в кратчайший срок.
Но вечером ко мне в цех пришёл Иванов и ворчливо сказал, что дочка моя заболела, что он даже привозил к ней врача.
Я помчалась домой. После бессонной ночи у меня кружилась голова и было горько во рту, а дневной свет резал глаза. Дома, у постельки Ирины, я застала врача, мать и Пелагею Григорьевну. Врач успокоил меня, сказав, что всё позади и никакой опасности уже нет.
Я села на кушетку и тут же заснула и проснулась только на другой день вечером. Меня знобило, и голова разламывалась от боли, но я встала и, узнав, что Ирочка спокойно спит, снова помчалась на завод. Войдя в цех, я почувствовала головокружение и упала, а когда очнулась, то поняла, что лежу на кровати в комнате Ивановых, и услышала голос Ивана Ивановича. Он сказал: