Военный свет
Шрифт:
Среди них был, например, «кутюрье», чье имя никто никогда не произносил (все звали его Цитронеллой), который в войну бросил успешную торговлю мужской одеждой, стал шпионить на правительство, а сейчас плавно перевоплощался обратно в модельера и обслуживал младших членов королевской фамилии. Чем всех этих людей привлекала компания Мотылька, мы не имели ни малейшего представления: после школы мы садились у камина и жарили оладьи. Наш дом, похоже, находился в оппозиции к окружающему миру.
Вечерние посиделки закончились внезапным и одномоментным исчезновением всех гостей; воцарилась тишина. Теперь, если нам с Рэчел случалось засидеться допоздна, мы точно знали, что будет делать Мотылек. Несколько раз мы видели, как он бережно берет в руки пластинку, сдувает с нее пыль, аккуратно протирает рукавом. Нижние этажи постепенно наводняет крещендо. Это совсем не та спокойная музыка, которая доносилась из его комнаты, пока с нами была
В конце семестра, перед каникулами Мотылек предложил: если я хочу подзаработать, он готов подкинуть мне на это время кое-какую работенку. Я осторожно кивнул.
«Нечестивое человеколюбие мальчика-лифтера»
Девять гигантских барабанов бесконечно вращали белье в подвальном помещении «Крайтириона». То была серая вселенная, без окон и солнечного света. Я работал с Тимом Корнфордом и человеком по фамилии Толрой. Мы отвечали за скатерти и, когда машины останавливались, вытаскивали их оттуда и через все помещение перетаскивали в другие машины, которые разглаживали их паром. От влаги одежда становилась волглой и тяжелой, и перед тем как катить сложенные отутюженные скатерти на тележках в коридор, мы скидывали ее с себя и пропускали через отжимной каток.
В первый день я думал: приду домой и все подробно расскажу Рэчел. Но в итоге смолчал – смущала прежде всего боль в плечах и ногах, а еще острое чувство наслаждения, с которым я умял с сервировочной тележки приготовленный для гостей десерт с винной пропиткой. По возвращении домой меня хватило лишь на то, чтобы развесить на перилах так и не просохшую одежду и забраться в постель. Меня бросили в изнурительную водную жизнь, и отныне я редко видел опекуна – он, маховик с тысячей спиц, был вечно занят. А дома не желал от меня слушать не то что жалобы – намека на нее. Как мне работалось, не обижал ли кто меня, – это его не волновало.
Мне предложили место в ночную смену на полторы ставки, и я за него ухватился. Стал лифтером – скучающим невидимкой в обитой бархатом кабине, – а на другой вечер облачился в белую куртку и с важным видом нес вахту в туалетной комнате, хотя гости совершенно во мне не нуждались. Чаевые приветствовались, но те вечера оказались неурожайными, домой я возвращался не раньше полуночи, а в шесть уже надо было вставать. В итоге я предпочел прачечную. Как-то раз, за полночь, когда завершилось какое-то торжество, мне передали, что я нужен в кладовой на выгрузке предметов искусства. Во время войны важные скульптуры и картины были увезены из Лондона и спрятаны в сланцевых шахтах Уэльса. Менее ценные произведения разместили в подвалах крупных отелей и на время о них забыли, а теперь постепенно стали доставать на свет божий.
Никто из нас доподлинно не знал, как далеко простирались ходы под «Крайтирионом», может, они шли под всей Пикадилли-серкус, но там, внизу, стояла нещадная жара, и ночная обслуга работала почти голышом, с натугой выволакивая из темноты такие же обнаженные статуи. Мне поручили управлять лифтом и доставлять этих мужчин и женщин – у кого-то из них не было конечностей, кто-то лежал на боку с собаками в ногах, кто-то боролся со зверем – наверх в вестибюль, и на время у главного входа сделалась толпа, как в часы самого большого наплыва гостей: запыленные святые, иногда со стрелами под мышкой, вежливо выстроились в ряд, словно ожидая очереди на регистрацию. Протягивая руку к медной рукоятке, чтобы, вращая ее, поднять нас наверх, я, скованный тесным пространством служебного лифта, провел рукой по лону одной из богинь. Затем отворил решетку, и статуи проплыли мимо меня на платформах прямиком в Большой зал. Я и не знал, что в мире столько святых и столько героев. К рассвету они разъехались по разным городским музеям и частным коллекциям.
После тех коротких каникул я тщательно изучил в зеркале школьного туалета свое отражение – вдруг во мне что-то изменилось, прибавились новые знания и умения, – после чего продолжил знакомство с математикой и географией Бразилии.
Мы с Рэчел часто соревновались, кто лучше изобразит Стрелка. Например, его походку, вкрадчивую, словно он приберегал силы напоследок. (Может, он ждет schwer, говорила Рэчел.) Сестра, у которой всегда получалось лучше, даже ухитрялась изображать, будто уворачивается от луча прожектора. Стрелок в отличие от Мотылька был стремителен. Он прекрасно себя чувствовал в условиях ограниченного пространства. Да и прославился он впервые как Стрелок Пимлико в тесном квадрате боксерского ринга, и мы были (несправедливо) уверены, что в свое время он провел сколько-то месяцев в схожей по размеру – девять на шесть футов – тюремной камере.
К тюрьмам мы испытывали огромный интерес. За неделю-другую до отъезда матери мы с Рэчел, играя в следопытов из «Последнего из могикан», задумали проследить ее перемещения по Лондону. Дважды пересаживались на другой автобус и пришли в ужас, увидев, как мать вступила в разговор с каким-то высоченным типом, который взял ее под локоть и увел за стены тюрьмы Уормвуд-Скрабс [3] . Мы дружно отступили домой, полагая, что никогда больше не увидим мать, и засели в пустой гостиной, не зная, что делать, а потом смутились еще больше – когда она вдруг вернулась, аккурат ко времени приготовления ужина. Когда мы нашли ее сундук, я почти убедил себя в том, что она вовсе не уехала ни в какую Юго-Восточную Азию, а законопослушно вернулась к тем тюремным воротам, чтобы понести отсроченное наказание за какое-то преступное деяние или еще что-нибудь в этом роде. А если уж за решетку упрятали нашу мать, то Стрелок, которому закон вообще не писан, точно однажды должен был там очутиться. Такой человек, как он, думали мы, с легкостью совершит побег через какой-нибудь клаустрофобный лаз.
3
Уормвуд-Скрабс – мужская тюрьма в Лондоне.
Во время следующих каникул я снова подался в «Крайтирион» – судомоем. На этот раз вокруг толклось много людей, и почти все они готовы были бесконечно слушать истории – хоть подлинные, хоть выдуманные. О том, например, как кто-то, чтобы попасть в страну, тайком спрятался в грузовом отсеке польского судна, в котором везли кур, а в Саутгемптоне, весь в перьях, выпрыгнул за борт; а кто-то оказался байстрюком англичанина, игрока в крикет, который обрюхатил его мать где-то далеко, то ли в Антигуа, то ли в Порт-оф-Спейне, – все эти признания выкрикивались, как со сцены, поверх доносящегося со всех сторон звяканья тарелок, вилок, воды, утекающей из кранов, словно само время. Меня, тогда уже пятнадцатилетнего, все это приводило в восторг.
На время обеда, который наступал, когда придется, все менялось. Получасовой перерыв проходил в тишине, одному-двум доставался жесткий стул, остальные располагались на полу. Потом наступал черед баек про секс, где встречались словечки вроде «пизды» и фигурировали сестры, братья и матери лучших друзей – они соблазняли желторотиков, парней и девушек, и преподавали им науку любви с щедростью и альтруизмом, каких в реальности мало. Весь обеденный перерыв занимали пространные, вдумчивые уроки мистера Нкомы, приметного мужчины со шрамом на щеке, по сношениям во всех возможных вариациях, и остаток дня среди тарелок и кастрюль я проводил, контуженный его откровениями. А если, к счастью, назавтра или через день мистер Нкома работал у первой раковины, рядом со мной, рассказ – словно длинный, интригующий сериал о молодости моего нового друга – продолжался ровно со следующего сексуального эпизода. В описываемой им вселенной обольщения никто никуда не спешил, мужей никогда не было дома, заодно не было и детей. В молодости мистер Нкома брал уроки игры на фортепиано у миссис Рэфферти, и однажды вечером в этой явно выдуманной истории настала кульминация: в банкетном зале, когда человек двенадцать украшали сцену к вечернему мероприятию, мистер Нкома подкатил к фортепиано стул, сел и заиграл шикарную мелодию. Длилось это минут десять, и за это время никто не шелохнулся. Он не пел, лишь перебирал клавиши умелыми пальцами, страстно и вдумчиво, и пришлось с удивлением признать: то, что мы считали байками, – чистая правда. Окончив, он с полминуты сидел, а потом опустил крышку инструмента – тихо, словно это само по себе и было концом, а может, подтверждением подлинности истории о том, как в городке Ти Роше, в четырех тысячах миль от Пикадилли-серкус, миссис Рэфферти давала ему уроки.
Как отразились его мимолетные рассказы на подростке, каким я тогда был? Когда я вспоминаю те моменты, мистер Нкома представляется мне не сорокашестилетним мужчиной, а ровесником мне тогдашнему, пареньком по имени Гарри Нкома, которому миссис Рэфферти подала в высоком бокале чай из листьев гравиолы, после чего, усадив, стала негромко расспрашивать о том, чем бы ему хотелось в жизни заниматься. Если он что и присочинил, так это красочные эпизоды секса, с такой непринужденностью живописуемые им перед маленькой обеденной аудиторией, – на впечатления невинной юности в них явно накладывался позднейший опыт умудренного взрослого мужчины. На самом же деле паренек со шрамом, а может, пока без, пришел в компании двух других мальчиков-посыльных в дом к миссис Рэфферти, и во время той первой встречи она спросила: