Вокруг Парижа с Борисом Носиком. Том 2. Авторский путеводитель
Шрифт:
…Вскоре умерла его жена… Горбов мне сказал: «Я могу перенести эту потерю оттого, что теперь нет препятствий, чтобы вы стали моей женой. Я буду горд, если вы согласитесь носить мое имя». Мне это показалось совершенно невероятным. Мое имя (точнее, псевдоним. – Б.Н.) было связано с именем Георгия Иванова и всем тем, что неотделимо от него…
Брак состоялся 24 марта 1978 года… Писателя Горбова я не смогла вернуть к творческой жизни. Его физическое состояние, как видно, здесь сыграло свою роль. Характеры наши были совершенно противоположны. Яков Николаевич любил тишину, уединение, семейный уют – все то, что наводило на меня нестерпимую скуку. Я, наоборот, любила всегда быть окруженной людьми… Я тащила Горбова с собой… В сентябре 1982 года Я.Н. Горбов скончался. Похоронен на кладбище в Шеле, в одной могиле со своей первой женой».
Благодаря этим вышедшим в России полумиллионным тиражом мемуарам мы и узнаем кое-что утешительное о Ганьи и Шеле…
ПАНОРАМА ШЕЛЕ
Но русские воспоминания задержали нас на пути к истинному городу старины, к былой епископской столице и гнезду протестантизма, к столице сыров «бри» – к славному городу Mo, до которого нам уже совсем недалеко. На этом участке пути самое время поговорить о здешнем хлебородном Мюльтийском плато, о стране Мельда, и вспомнить
Война 1914–1918 годов была, пожалуй, последней настоящей войной, которую вела Франция (не в одной только песне Жоржа Брассенса можно услышать этому честное подтверждение). Война была долгой, яростной и кровопролитной. Наряду с поражениями в ней были и настоящие победы, в частности, эта вот победа на Марне. В здешних местах французские войска предприняли контрнаступление против немцев (бывших уже в каких-нибудь сорока километрах от Парижа), отбросили их на 80 километров и, хотя не смогли разгромить их тогда окончательно, все же уберегли столицу Франции. Началась изнурительная и кровавая позиционная война, которая длилась три года. Здешняя земля пропитана была кровью и усеяна могилами, которые позднее превратились в солидные монументы в честь былой славы и в память о погибших. Франция потеряла тогда полтора миллиона боеспособных мужчин, ничего подобного этой войне с ней больше никогда не случалось, ибо в начале Второй мировой войны происходило то, что сами французы называли «странной» или «смешной войной» (dr^ole de guerre): одни сдавались в плен, другие мирно сотрудничали с оккупантами, столичный Париж с энтузиазмом развлекал немцев, а так называемое Сопротивление (по большей части мифическое), слегка оживившееся перед приходом американцев, даже по официальным данным, не завлекло в свои сети и полпроцента населения. А вот Первая мировая… В каждой французской деревне стоит памятник ее многочисленным погибшим в ту войну сыновьям (на боковой стороне пьедестала обычно лишь две-три фамилии тех, кто умер на принудительных или добровольных работах на чужой территории в 1940–1945 годах, как говорят, «в депортации»). Так вот, окрестности города Mo (Meaux) являют собой истинное поле поминовения жертв Первой мировой войны. Среди множества здешних мемориалов чаще других задерживает внимание путников мемориал в Вильруа, где рядом с боевыми товарищами похоронен поэт Шарль Пеги.
На грустные и несколько даже недоуменные размышления может навести стороннего путешественника американский мемориал на высоком берегу Марны севернее Mo. Две с половиной тысячи американцев, приплывших из своей мирной страны на помощь Франции, полегли здесь, на Марне, во время второй битвы (в 1918 году). Но откуда же, думает опечаленный путник-турист, идет тогда у французов эта стойкая недоброжелательность по отношению к американцам, дважды на протяжении XX века выручавшим Францию в беде и пролившим на ее полях столько молодой крови? Да может, оттуда она и идет – от унижения побежденных и не способных себя защитить самим? От зависти к огромной заокеанской стране (территория которой могла остаться французской, не продай ее великий Наполеон по дешевке)? Или идет она от столь неизбежного во Франции «левого» конформизма, обязывающего бороться с «американским империализмом» (на это предположение наводит и злорадство здешних «левых», вроде литератора Бессона, в связи с сентябрьской нью-йоркской трагедией 2001 года)? Так или иначе, русский путник, далекий от идеалов здешней коммунистической или троцкистской ячейки, наверняка снимет шапку перед монументом погибших американских парней близ знаменитого города Mo…
Что касается замка в городке Вильруа (Villeroy), близ которого среди прочих могил 276-го пехотного полка есть и могила поэта Шарля Пеги, то здешний замок хранит и кое-какие русские воспоминания. В 1859 году огромный этот замок снимали для своей дочери и внучки родители княгини Надежды Нарышкиной. Надежда Нарышкина (по отцу Кнорринг, мать же ее происходила из старинного русского рода Беклешовых) жила в этом замке со своим французским возлюбленным, писателем Александром Дюма-сыном. В 1860 году у Надежды и Дюма-сына родилась их старшая дочь (в семье ее звали Колетт). Поскольку Надежда состояла в ту пору в браке с князем Нарышкиным, новая дочка появилась на свет незаконнорожденной и была записана под чужим именем в отличие от своей старшей сестры Ольги. Была, впрочем, к тому времени у молодой Надежды Нарышкиной и еще одна внебрачная дочь, плод ее связи с молодым аристократом, будущим прославленным русским драматургом Александром Сухово-Кобылиным. Может, этот красавец аристократ, увлекавшийся философией Гегеля и прекрасными дамами, и не стал бы славным писателем, если б не попал в кровавую и таинственную историю, в которой, судя по всему, могла быть замешана и Надежда Нарышкина. История эта произошла в конце 1850 года, и в одном из писем живший в то время в Москве писатель Лев Толстой излагал ее так: «Некто Кобылин содержал юную г-жу Симон, которой дал в услужение двух мужчин и одну горничную. Этот Кобылин был раньше в связи с г-жой Нарышкиной, урожденной Кнорринг, женщиной из лучшего московского общества и очень на виду. Кобылин продолжал с нею переписываться, несмотря на связь с г-жой Симон. И вот в одно прекрасное утро г-жу Симон находят убитой, верные улики показывают, что убийцы – ее собственные люди. Это куда ни шло, но при аресте Кобылина полиция нашла письма Нарышкиной с упреками, что он ее бросил, и с угрозами по адресу г-жи Симон. Таким образом, и с другими возбуждающими подозрение причинами, предполагают, что убийцы были направлены Нарышкиной».
Это одна из московских версий убийства, вполне правдоподобная. Ибо будущую мадам Дюма, Надежду Нарышкину, считали дамой вполне «инфернальной», то бишь демонической. Она жестоко ревновала Сухово-Кобылина, и если она была возлюбленной этого красавца еще и до знакомства его в Париже с Луизой Симон-Диманш (но уже при супружестве своем с князем Нарышкиным), то есть в неполные 16 лет, то образ и впрямь рисуется вполне «инфернальный». Но ходили тогда, впрочем, по хлебосольной, добродушной Москве и другие сплетни. Говорили о ревности красавицы француженки, даже описывали убиение француженки наскучившим ее ревностью Сухово-Кобылиным. Рассказывали также о желании Нарышкиной подогреть ревность соперницы. Очевидно, что сплетни шли из разных лагерей. Во всяком случае, сообщаемая Толстым версия о скромной «переписке» Сухово-Кобылина с пылкой Надеждой не выдерживает медицинской критики, ибо в том же 1850 году Надежда в срочном порядке выехала «для поправки» за границу, где разродилась незаконнорожденной дочерью (получившей имя убиенной красавицы Луизы). Не исключено, что скоропалительного отъезда Надежды из Москвы требовали не только компрометирующая ее беременность, но и причастность ее к судебным перипетиям Сухово-Кобылина. Позднее, в старости, живший в изгнании на Французской Ривьере Сухово-Кобылин испросил у русского императора разрешения удочерить Луизу, которая в уже вполне зрелом возрасте вышла замуж за французского графа де Фаллетана (родственника того Фаллетана, за которого ранее вышла дочь Надежды от графа Нарышкина – Ольга) и трогательно пеклась о папаше-изгнаннике. К тому времени Надежда сумела уже удочерить и двух своих незаконнорожденных дочек от писателя Александра Дюма-сына. Сухово-Кобылину пришлось в 50-е годы откупаться от судебного преследования большими деньгами, но, может, он и впрямь был не слишком виноват, потому что необходимость давать взятку окрасила уже первую его комедию, написанную в заключении, истинным сатирическим пафосом. России вся эта история подарила одного из лучших ее драматургов, а Лазурному Берегу Франции – еще одного богатого беженца-литератора. Остается сказать несколько слов о новом возлюбленном Надежды Нарышкиной, живавшем с ней некогда в Вильруа, – о французском драматурге Александре Дюма-сыне.
Сын парижской белошвейки и ее соседа-квартерона Александра Дюма-отца (который в пору рождения сына только начинал писать драмы и служил писцом в конторе герцога Орлеанского) вырос высоким красавцем, и отец (Дюма-отец), столько ценного семени раскидавший по свету напрасно, в конце концов признал его, усыновил и возлюбил, однако унижения и обиды детских лет никогда не умирали в душе сына. Они сделали его писателем-моралистом. Правда, строгие правила морали и обличительный пафос не помешали ему волочиться за парижскими кокотками и замужними дамами (по воле судьбы – русскими, из тех, что, оставив мужей в Петербурге, исцеляли таинственную хандру вполне действенным, и не только в Париже популярным, способом – внебрачной любовью). Однако именно смерть одной очень знаменитой кокотки принесла Дюма-сыну самый его крупный литературный успех. Девица эта делила свою любовь между молодым литератором и мерзкими (но очень богатыми) стариками (среди них был даже один русский посол), тратила деньги без зазрения совести и очень любила камелии (яркая деталь, какие всегда так полезны в литературе). У девицы была чахотка, а образ жизни она вела, как выражаются, нездоровый, и вот однажды, вернувшись с отцом из африканского путешествия, Дюма-сын обнаружил, что девицы этой (ее звали Альфонсин-Мари Дюплесси) уже нет в живых, а остались от нее одни только долги, так что вещички ее распродаются на аукционе. Французы растроганно покупали на нем сувениры этой беспутной, но в конце концов вполне трогательно (поскольку безвременно) завершившейся жизни, и только посетивший распродажу грубый британец Чарльз Диккенс бурчал, что не видит в истории лживой мотовки-шлюхи ничего умилительного. Но Диккенс не был, наверное, таким пылким моралистом, как Дюма-сын, а последний немедленно написал на эту тему роман, имевший, впрочем, весьма умеренный успех. Зато позднее Дюма-сын увидел могилу этой кокотки на Монмартрском кладбище, и ему в голову пришла идея. Не какая-нибудь там религиозно-философская идея, а идея вполне практическая, литературная: он решил переделать свой роман в пьесу. Вот тогда-то к нему и пришел настоящий успех. Кто ж из вас не слышал про «Даму с камелиями», которая прогремела на сценах всего мира? Ко времени написания драмы Дюма-сын, нарушая, как все моралисты, собственные правила морали, завел роман с молодой замужней дамочкой из Петербурга – Лидией Нессельроде (она была урожденная Закревская и резвостью своих дамских затей отомстила всему семейству своего тестя Карла Нессельроде за его нелюбовь к нашему любимому Пушкину). Лидию, вступившую в связь с молодым Дюма, ее муж-дипломат чуть не насильно увез из Парижа домой, но тогда с утешением пришла к писателю-моралисту ее подруга, княгиня Надежда Нарышкина (урожденная Кнорринг). Она была замужем за немолодым князем Нарышкиным и даже имела от него малолетнюю дочь, но так как князь медлил с переходом в лучший мир, то ей приходилось «лечиться» в Париже, где на помощь ей и пришел уже прославившийся писатель-моралист. В ранний период их романа он вполне выразительно описал Надежду в письме к Жорж Санд:
«Что я люблю в ней – это то, что она совершенно женщина, от кончиков ногтей до глубины души… Физически она представляется мне до крайности обольстительной, большое благородство линий, изящество форм. Эта ее душистая кожа, ее тигриные когти, ее длинные рыжие, как у лисы, волосы, эти зеленые глаза цвета морской волны, все это по мне…»
Далее в письме следовал перечень прочих радостей, которые могла предоставить писателю новая постоянная связь:
«Мне доставляет удовольствие перевоспитывать это прекрасное создание, испорченное ее страной, ее образованием и средой, ее кокетством, а главное – праздностью…»
«Я не первый день ее знаю, и наша борьба (ибо между такими натурами, как она и я, идет в полном смысле слова борьба), борьба эта началась уже семь или восемь лет назад, и лишь два года назад мне удалось одолеть ее… Я немало повалялся в пыли в ходе этой борьбы, но я уже встал на ноги, а она, надеюсь, окончательно повергнута навзничь на землю. Ее последняя поездка ее доконала…»
Речь тут идет о поездке в Россию. Замужней Надежде приходилось раз в год возвращаться к живому еще мужу, хотя бы для того, чтоб пополнить свою кассу и взять новое разрешение на вояж «для поправки здоровья» (поддержанное небескорыстным лекарем). Конечно, ей хотелось бы получить развод и устроить свою жизнь во Франции, но так случилось, что младшая ее подружка, Лидия Нессельроде (прежняя любовь Дюма-сына), и здесь ее опередила. Лидия затеяла развод с графом Дмитрием, а любящий папаша Закревский, поддержав ее демарш, вызвал этим неудовольствие императора и лишился высокого поста генерал-губернатора. Так что князь Нарышкин вовсе не хотел из-за бабских причуд навлекать на себя немилость трона. Он пригрозил, что развод лишит старшую дочь ее части наследства. Аргумент был нешуточный. Грозил князь и отобрать дочь. Рассказывают, что напуганная этой угрозой Надежда спала в замке Вильруа (где было много десятков комнат) в одной комнате с дочерью. Сами понимаете, что обстановка в замке была нервная.
Еще не получив развода, Надежда родила Александру Дюма вторую дочь (тоже внебрачную). Неудивительно, что к тому времени, как князь Нарышкин покинул нашу грустную юдоль несовершенных браков и Александр Дюма-сын с Надеждой смогли узаконить свои отношения, нервы княгини были порядком истрепаны, и брак выпал Александру нелегкий: Надежда бешено ревновала его к многочисленным французским поклонницам, а потом и вовсе помутилась умом…
От замка Вильруа рукой подать до уже нами упомянутого выше славного города Mo. События его долгой истории, ее герои и дошедшие до наших дней в сохранности памятники его старины могут задержать нас здесь надолго. Остановившись в старинном центре города, где-нибудь перед кафедральным собором Сент-Этьен, во дворе перед епископским дворцом, перед зданием старого капитула или былого почтового двора, мы припомним лишь самое главное в этой истории, без чего не было бы ни великолепных строений, ни многовековой славы города. Например, вспомним о здешних епископах. С самого IV века Mo был резиденцией епископов, среди которых можно насчитать нескольких вполне незаурядных деятелей. Первым из тех, кто оставил свое имя в памяти французов, был святой Фарон, основавший здесь в 630 году монастырь Святого Креста. В XII веке, при герцогах Шампанских, в Mo, оправившемся уже от норманских нашествий, начинается строительство кафедрального собора Сент-Этьен. В XVI веке вокруг епископа Гийома Брисоне группируются в Mo зачинатели французского протестантизма (Реформации). В 1564 году знаменитые «Четырнадцать» гугенотов были по решению Парижа сожжены живьем на площади Рынка, но протестантские идеи продолжали бродить по закоулкам этой рыночной части Mo (обычно противопоставляемой городу), готовя пожар будущих Религиозных войн. В 1681 году король Людовик XIV ставит во главе епископства в Mo воспитателя наследника (дофина), проведшего при дворе двенадцать лет и написавшего «Беседы о всеобщей истории», видного богослова, писателя, оратора и проповедника Жака Бениня Боссюэ. Это был великий мастер проповедей и надгробных речей (его речи над гробом принца Конде и Генриетты Английской вошли в золотой фонд этого высокоценимого во Франции жанра). Он написал также историю протестантизма и вообще стяжал высокое прозвище «Орел Mo». В 1926 году город Mo, выкупив у государства великолепно сохранившийся (существовавший чуть не с XII века) епископский дворец, устроил там музей Боссюэ – музей искусств и истории. Сам старинный епископский дворец, здание старого капитула и почтовой станции с их готическими залами и подземельями являют собой архитектурные памятники, достойные нашего просвещенного внимания. В не меньшей степени это относится к построенному в XII–XVI веках кафедральному собору Святого Этьена со всеми его вариациями готического стиля – от «примитивной» до «пламенеющей» готики, с великолепными статуями его порталов (увы, немало покореженных мстительными гугенотами), с интерьером, изобилующим произведениями старинного искусства.