Вокруг света на «Коршуне»
Шрифт:
Впечатлительного и отзывчивого юношу слишком уже захватили и заманчивая прелесть морской жизни с ее опасностями, закаляющими нервы, с ее борьбой со стихией, облагораживающей человека, и жажда путешествий, расширяющих кругозор и заставляющих чуткий ум задумываться и сравнивать. Слишком возбуждена была его любознательность уже и тем, что он видел, а сколько предстоит еще видеть новых стран, новых людей, новую природу!
Нет, нет! Как ни дороги близкие, а все-таки вперед, вперед по морям за новыми впечатлениями, чтобы сделаться и хорошим моряком и образованным человеком, подобно капитану!
II
«Коршун»
«Коршун» быстро прошел Английский канал, обыкновенно кишащий судами и замечательно освещенный с обеих сторон маяками, так что плавать по Английскому каналу ночью совершенно безопасно. Едешь словно по широкому проспекту, освещенному роскошными и яркими огнями маяков. Только что скроются огни одних, как уже открываются то постоянно светящиеся, то перемежающиеся огни других. Так от маяка до маяка и идет судно, вполне обеспеченное от опасности попасть на отмели, которыми усеяны берега Англии и Франции.
Одно только опасно — это возможность столкновения с судами, снующими по всем направлениям по этой, так сказать, столбовой дороге с севера на юг и обратно и между Францией и Англией.
Нечего и говорить, что и капитан и старший штурман всю ночь не покидали мостика. Часовые с бака и вахтенный гардемарин чуть ли не каждые пять минут тревожно давали знать, что «зеленый огонь под носом!», «красный огонь справа!» или просто: «огонь!» [66] — и «Коршуну» то и дело приходилось «расходиться огнями» со встречными пароходами или лавирующими парусными судами и подвигаться вперед не полным, а средним или даже и малым ходом.
66
На всех судах ночью должны быть «огни», то есть зажженные фонари. Таких «огней» на паровых судах во время хода три: на фор марсе — белый огонь, на правой стороне, у носа судна, — зеленый огонь и на левой стороне — красный огонь.
Но занялась заря, вышло, словно из ярко пурпурных одежд, ослепительное солнце… и корвет на океанском просторе.
Берега скрылись. Вокруг одна беспредельная, холмистая водяная поверхность, ярко сверкающая на восточном горизонте под лучами быстро поднимающегося светила. Высокие волны с седыми гребешками мерно и величаво переливаются с глухим рокотом, который уже не оставит наших моряков во все время плавания по океанам. То грозный и бешеный, напоминающий разъяренного зверя, то тихий и ласкающий, словно бы нежный пестун, любовно укачивающий на своей исполинской груди доверившееся ему утлое суденышко, этот рокот будет навевать и грустные и хорошие думы, будет наводить и трепет и возбуждать восторг, но всегда раздаваться в ушах несмолкаемой музыкой.
«Так вот он, океан!» — мысленно повторял Ашанин, увидавший его впервые на своей утренней вахте.
И он впился в него восторженными глазами, пораженный его величием, его красотой, его беспредельностью.
А солнце все выше и выше поднималось по нежно-голубой синеве неба, по которому бежали нежные перистые облачка; в остром утреннем воздухе, полном какой-то бодрящей свежести, чувствовалась уже теплая струя благодатного юга.
— Господи! Как хорошо! — невольно прошептал юноша. И, весь душевно приподнятый, восторженный и умиленный, он отдался благоговейному созерцанию величия и красоты беспредельного океана. Нервы его трепетали, какая-то волна счастья приливала к его сердцу. Он чувствовал и радость и в то же время внутреннюю неудовлетворенность. Ему хотелось быть и лучше, и добрее, и чище. Ему хотелось обнять весь мир и никогда не сделать никому зла в жизни.
Он переживал одни из тех счастливых и значительных минут, которые переживаются только в молодости, и словно бы перед лицом океана обнажал свою душу и внутренне молился идеалу правды и добра.
В эту самую минуту его духовного умиления он увидал, что боцман Федотов съездил по уху молодого маленького матроса, и ему сделалось невыразимо больно.
Взволнованный, подбежал он к боцману и проговорил:
— Драться нельзя… слышишь ли, нельзя… Нельзя! — вдруг крикнул он неестественно визгливым голосом.
На глазах у него появились слезы. Он почувствовал себя словно бы сконфуженным и в эту минуту решительно ненавидел это скуластое, сердитое на вид лицо боцмана, с нависшими бровями и с толстым мясистым носом багрово-красного цвета.
Боцман нахмурился и сердито проговорил:
— Я так… легонько съездил, ваше благородие!
— Легонько! — продолжал с укором юноша. — Не все ли равно? Тут дело не в том… ты оскорбляешь человеческое достоинство.
Боцман смотрел на Ашанина во все глаза. О чем это он говорит?
— И вовсе я не оскорбил матроса, ваше благородие. Это вы напрасно на меня! — обидчиво проговорил он. — Я, слава богу, сам из матросов и матроса очень даже уважаю, а не то чтобы унизить его. Меня матросы любят, вот что я вам доложу!
Действительно, Ашанин знал, что матросы любили Федотова, считая его справедливым и добрым человеком и охотно прощая ему служебные тычки.
Реплика боцмана еще более смутила Володю, и он уже более мягким тоном и несколько сконфуженно проговорил:
— Но все-таки… ты, братец, пойми, что драться нехорошо, Федотов.
— Ежели с рассудком, так вовсе даже обязательно, ваше благородие! — авторитетно и убежденно заявил боцман.
И так как Ашанин всем своим видом протестовал против такого утверждения, то Федотов продолжал:
— Вы, ваше благородие, с позволения сказать, еще настоящей службы не знаете. Вот извольте-ка послужить, тогда и увидите… Меня тоже учили, и, слава богу, вышел человек. Пять лет уже боцманом! И матросы на меня не забиждаются… Извольте-ка спросить у этого самого матросика, ваше благородие! А что эти самые новые порядки, чтоб боцман, ежели за дело, да не смел вдарить матроса, — так это пустое. Без эстого никак невозможно, — прибавил боцман, видимо вполне уверенный в правоте своей и сам прошедший суровую школу прежней морской учебы.