Вокруг трона
Шрифт:
Андрей Шувалов, которого не следует смешивать, как это часто делается, с его братом Иваном, был обязан расположением Екатерины своей близостью с фернейским отшельником, своему редакторскому таланту и умению держать язык за зубами. Его стихотворный талант, несмотря на «Послание к Нинон» (Epitre `a Ninon)», по-видимому не играл тут никакой роли. Впрочем, «Послание к Нинон» упорно приписывали самому Вольтеру; но тот открещивался от этого произведения с не меньшим упорством и послал автору в знак своего поздравления полулестное для него четверостишие.
L’Amour, Epicure ApollonOnt dict'e vos vers que j’adore,Mes yeux ont vu mourir NinonMais Chapelle vit encore. [83]В это же время в письме к герцогу Ришелье Вольтер упоминал об «одном русском, который пишет французские стихи лучше, чем вся Академия».
Написанное в 1774 г., через пятьдесят восемь лет после смерти знаменитой куртизанки, «Послание к Нинон» нашло себе не много читателей в России:
83
Амур, Эпикур, Аполлон, продиктовали стихи, которые я обожаю. Я видел, как умерла Нинон, но Шапелль еще жив.
Нелединский, переводчик «Заиры», русский Петрарка, как его, может быть, несколько преувеличено, называли некоторые из его биографов, очень высоко ставил это стихотворение. [84] Екатерина, по-видимому, не разделяла всеобщего увлечения. Ее здравый смысл ей подсказывал, без сомнения, хотя может быть и неясно, какой вред эти французские стихоплеты из русских приносили национальной поэзии и себе самим.
84
Это стихотворение есть только в отрывках мемуаров, напечатанных в «Русском Архиве» за 1874 г.: «Эта непобедимая любовь, которую ношу в груди, о которой не говорю, но о которой все вам свидетельствует, есть чувство чистое, пламень небесный. Питаю его в себе, но увы напрасно. Не хочу быть апостолом обольщения: я был бы благополучен, встречая вашу взаимность, проживу свой век несчастным, если вы меня не полюбите; умру со скорби, если полюбите другого».
Но, также как и дядя Иван, письма которого смешивались во всех изданиях Вольтера с письмами племянника, Андрей Шувалов поддерживал постоянные сношения с великим человеком своего века. И его считали учеником Вольтера, хотя в действительности честь образования этого ученика выпадает на долю более скромного учителя Пьера-Луи Леруа, бывшего воспитателем в семье Шуваловых и автором сборника «Различные стихотворения», напечатанного в Амстердаме в 1757 г.
Дядя и племянники несколько раз посещали Ферней. В 1765 г. Вольтер поставил в своем театре «Меропу» и «Нанин» в честь графа Андрея и его молодой жены, и последняя подарила на двести тысяч талеров бриллиантов мадам Депи за это представление, и на столько же маркизе Флориан в благодарность за то, что та сыграла роль баронессы в «Нанине». Сам Шувалов играл Эгиста в Меропе. Все это придавало ему определенное значение в глазах северной Семирамиды и ее придворных, но также создало ему соперников. В самый год появления «Послания к Нинон» Вольтер в своей переписке с д’Аламбером указывает на одного из них: «Один из сыновей графа Румянцева принес мне свои стихи, из которых некоторые еще удивительнее, чем стихи графа Шувалова. Это разговор между Богом и преподобным отцом Хайер, автором „Journal chr'etien“. Бог советует ему быть терпеливым; Хайер отвечает:
«Ciel! que viens-je d’entendre? Ah! ah! je le vois bien,Que vous-m^eme, Seigneur, vous ne valez rien. [85]Принимавший еще более близкое участие, чем Шуваловы, в умственной жизни запада князь Дмитрий Голицын – русский посол сначала в Париже, потом в Гааге, где он занялся изданием полного собрания сочинений Гельвеция – имел настолько здравого смысла, что пользовался французским языком только в прозе и притом трактуя лишь об ученых предметах. Но Екатерина, по-видимому, не оценила этого и не приблизила его к себе, чего он, впрочем, может быть, и не желал вовсе. А может быть, ей не хотелось видеть при своем дворе жену дипломата, дочь прусского генерала, графа Шметтау, одну из женщин того времени, наиболее прославившихся своей красотой и умом, но также, к сожалению, своей склонностью к интригам.
85
Небо! Что я слышу? О, теперь я вижу, что в Тебе самом, Господи, толку не много.
Как известно, парижские журналы передавали забавные анекдоты об отношениях Екатерины с современным ей артистическим миром, например как северная Семирамида сняла с себя горностаевую шубу, чтобы накинуть на озябшего Паизиелло, и как она отвечала своему церемониймейстеру, что может сейчас найти себе пятьдесят церемониймейстеров, а Паизиелло не найдешь. Все это очень мило, но все – одни сказки. Постараемся внести в них немного истории.
У Екатерины не было ни одного первоклассного ученого или писателя, который оставался бы постоянно при ней. Дидро лишь промелькнул при ее дворе. Один только художник, которого можно поставить среди великих людей этой эпохи, прожил в Петербурге двенадцать лет – и, к несчастью, именно относительно его Екатерина оказалась наиболее виноватой и нарушила сильнее всего роль, которую ей приписывали ее почитатели и которую она сама действительно претендовала играть в том мире, о котором мы намереваемся говорить теперь. Если такой замечательный художник, каким был без сомнения Фальконе, не нашел себе в России оценки, на которую имел полное право рассчитывать, и если пребывание этого скульптора в Петербурге прибавило еще несколько страниц к тяжелому мартирологу талантливых и честных людей, непризнанных современниками, то в этом перед судом потомства виновата одна Екатерина. Сама Россия тут ни при чем. Напротив, можно сказать, что художник обязан ей в значительной мере своей славой и тем, что если он и не встал во весь свой рост, то, по крайней мере, показал, чем мог бы сделаться, если бы обстоятельства сложились благоприятнее для его способностей, и если б, например, ему не приходилось начинать свое обучение в мастерской парикмахера!
Приехав в Петербург и посетив приятеля, Дидро был поражен и со свойственной ему откровенностью и экспансивностью высказал свое удивление. Он уже ранее был знаком с талантом Фальконе; даже один из первых среди парижских критиков выразил ему свое восхищение и прославил его. Но в творце «Пигмалиона» и даже более оригинальных и сильных произведений – «Милана Кротонского» и «Умирающего Христа» в церкви св. Рока, философ оценил больше качества виртуоза, скорее изящество и тонкость работы, чем силу. Колоссальная статуя Петра Великого, модель которой он увидал, показала ему совершенно незнакомого ему художника. «Я видел хорошо, все хорошо рассмотрел, – писал он на другой день Фальконе, – и отказываюсь навсегда высказывать суждение о каком-либо скульптурном произведении, если ваш памятник не чудная работа... Я знал вас за искусного художника, но, убей меня Бог, не воображал, чтоб у вас могла зародиться подобная вещь в голове. Вы сумели создать и прелестную идиллию и великий отрывок эпической поэмы». Несколько преувеличенная в своей похвале, оценка Дидро могла встретить возражения со стороны новейших критиков: произведение Фальконе могло им показаться лишенным всякого вдохновения, плодом воспоминаний и подражания – ведь в пятьдесят лет уже не импровизируют – однако величие и эпичность, признанные уже в то время не одним только блестящим художественным критиком Парижа, и до сих пор поражают западных посетителей. Без сомнения, широкие горизонты, окружавшие великого созидателя России и сами его создания, поражавшие своей колоссальностью скульптора, невольно увлекли в своем мощном стремлении художника, манеру которого Дидро называл мало драматичной, идиллической и несколько узкой. Таково участие России в творчестве Фальконе. Екатерина не вызывала его таланта к деятельности, но только постоянно возбуждала разными мелочными уколами его недовольство – недовольство человека больного и желчного.
Искусство было всегда в России и частью остается до сих пор предметом иностранного ввоза. Около середины пятнадцатого века, когда европейское влияние мало-помалу заменило азиатское иго, византийских художников при дворе Иоанна III вытеснили итальянские. Польша, куда Бона Сфорца, жена Сигизмунда I, привлекла многих своих соотечественников, уступила нескольких из них своей соседке, Москве, и они начали там строить церкви в кремле и дворцы. Итальянцев сменили немцы. Очередь Франции наступила только при Елизавете, в 1741 г. или, скорее, при Иване Шувалове, всемогущем фаворите государыни, первом провозвестнике в России антигерманизма. Растрелли еще строил в 1761 г. Зимний дворец; но в 1767 г. постройка Эрмитажа уже была поручена Ламоту. За ним последовал в Петербург Валуа, и с Лорреном, а позднее с Лагренэ, Дойеном и Гудоном французскому искусству уже нечего было бояться соперников. Скоро даже во Франции начали придумывать меры, чтобы остановить бегство местных художников, которых привлекали соблазны, сулимые им на берегах Невы. В 1767 г. в Страсбурге был задержан некто Давид Борель за преступную вербовку для России талантливых людей, которых Франции не желательно было отпускать.
Мысль воздвигнуть памятник Петру Великому занимала уже Елизавету; но Растрелли умер, не успев закончить порученный ему проект, а Мартелли, его преемника, прервала в свою очередь, смерть императрицы. Когда он окончил свой эскиз, на престоле была уже Екатерина, и ее не удовлетворил заурядный герой, костюмированный в греческую тогу, которого ей показали. Она желала другого, сама хорошенько не зная чего, и решила искать в Париже того, кто должен был воплотить ее смутное представление. Но обращение к Фальконе в 1766 г. было чисто случайным; а павшим на него выбором скульптор скорее обязан своей скромности и бескорыстию, чем мотивированному признанию его художжественных способностей: Семирамида остановилась на том, кто спросил меньше. Другие французские художники требовали четыреста пятьдесят тысяч франков за путешествие и выполнение заказа. Фальконе, которому было предложено триста тысяч, сам уменьшил эту цену на одну треть. Это был тот же человек, который, получив в 1747 г. заказ на символическую группу по рисунку Коппеля, «Франция, обнимающая бюст короля», пятнадцать лет не кончал этого официального заказа и, наконец, представив его, передумал и просил позволения уничтожить это произведение, – «одно из худших, что вообще есть в скульптуре», – предлагая вернуть правительству уплаченные ему девять тысяч франков.
Императрица была в Москве, когда Фальконе приехал в Петербург. Для него это было почти удачей. Немедленно между государыней и художником завязалась переписка, быстро принявшая оттенок короткости, которую Екатерина часто вносила в свои отношения. По крайней мере от октября 1766 г. до января 1768, когда она вернулась, продолжался без перерыва обмен писем, иногда очень длинных. Как всегда, Екатерина находила вначале такую переписку привлекательной. «Его письма в самом деле оригинальны, – писала Екатерина Гримму, – или он сам оригинал; а вы знаете, что мы их не ненавидим». Но такое впечатление было непродолжительно. Вообще, все непродолжительно у этой женщины с таким переменчивым, «неуловимым и многосторонним» умом – в этом отношении чисто женским. Вернувшись в Петербург, она уже охладела к художнику и даже к делу, порученному ему ею. Только через пять недель она посетила мастерскую Фальконе.