Вокруг трона
Шрифт:
Он особенно умел быстро подбирать рифмы. Хорошо известно его четверостишие на слова amour, tambour, frotte и note, предложенные английским послом Фиц-Гербертом:
D’un peuple tr'es heureux Catherine est l’amour;Malheur `a l’ennemi qui contre elle se frotte;La renomm'ee aura pour elle son tambour;L’histoire aves plaisir sera son garde-note. [97]97
Очень счастливого народа Екатерина есть любовь.
Беда врагу, который вздумает с ней поссориться.
Слава найдет для нее барабан,
История с удовольствием
Все это импровизировалось между двумя прогулками в аллеях Царского или, пока перепрягали лошадей по дороге из Петербурга в Москву. С 1785 по 1787 Екатерину обуяла страсть к переездам, и, сопутствуя ей в ее путешествиях по ее обширному царству, Сегюр должен был дебютировать в роли остроумного светского человека, а вместе с тем поддерживать также репутацию ловкого дипломата. Он с честью выполнил свою задачу, и скоро начал пожинать плоды своих стараний. Принятый в кружок Эрмитажа, он без труда сделался душой и украшением этих собраний, куда венский коллега его, Кобенцль, вносил развлечение только являясь в смешном свете, а Лев Нарышкин с Матреной Даниловой, придворной дурой, очень быстро истощали свой запас грубых шуток. Здесь было по преимуществу собрание грибоедовских типов: старых, выживающих из ума подагриков, рисковавших, по примеру Штакельберга, переломать себе руки и ноги, пытаясь подражать, на потеху государыне, Нарышкину в его безумных прыжках.
Путешествие в Крым окончательно упрочило фавор новичка. Может быть, на этот раз придворный взял в нем верх над дипломатом. Сегюр смотрел на Екатерину и на новые местности, по которым проезжал с ней, глазами влюбленного. Он вынес убеждение – его записки свидетельствуют об этом, – что в России нет бедных, а положение крепостных завидное. Разве только грустная песнь бурлаков, тянувших бечеву на Днепре, вызвала в нем представление о долгом порабощении «свободного племени скифов». Он прочел во время путешествия несколько сочинений Екатерины и отнесся к ним с подобающим интересом; но, по-видимому, ему даже и в голову не приходило, чтобы в России могла существовать еще другая литература. Сияние «северной звезды» затмевало для него все вне освещенной ею сферы. В Киеве его муза снова проснулась, и за надпись на портрете, сделанном одним из крепостных Потемкина, Шебановым, Сегюр был награжден самыми любезными улыбками Семирамиды.
……………………………………………Si le sort n’avait su lui donner un empire,Elle aurait eu toujours un tr^one dans nos coeurs. [98]Только в 1789 г. это полное согласие между государыней и дипломатом, выражавшееся даже в поэтическом сочувствии, внезапно нарушилось. По чьей вине? Трудно сказать. Разногласие возникло на щекотливой почве революционных идей. Между тем, еще два года тому назад даже в этом отношении господствовала полная симпатия. Сегюр называл себя другом Лафайэтта, и Екатерина приглашала последнего в Киев. В 1789 г. Сегюр, оставаясь верен своим старым взглядам, писал начальнику национальной гвардии письма с выражением не остывшего энтузиазма, и Екатерина, читавшая их в своем «черном кабинете» удивлялась: «Разве может так писать королевский посол?» Очевидно Екатерина была дальновидна, и уже близка та минута, когда Сегюр первый скажет, что императрица была права. Однако, по крайней мере в это время, к холодности ее – что бы ни говорили – не примешивалось никакого недоброжелательного чувства, и в рассуждениях, вызванных этим случаем, больше грусти, чем едкости. «Я ничуть не сомневаюсь в искренности отношения ко мне графа де Сегюра, – писала она Гримму; – это человек честный, порядочный и благородного образа мыслей». Два года спустя, призванный принять тяжелое наследство дипломата, уполномоченный в делах Женэ также объявляет ложными «нелепые слухи», распространенные в Париже по поводу немилости императрицы к его предшественнику и вызвавшие в Петербурге со стороны осведомленных людей «только сожаление», а со стороны «самой Екатерины – негодование». Но на этот раз Женэ сам ошибался или хотел ввести в заблуждение других, потому что его депешу, отправленную 31 мая 1791 г., опередило по дороге в Париж письмо Екатерины к Гримму от 2 числа того же месяца, где мы читаем:
98
Если бы судьба не дала ей государства,
Она всегда нашла бы трон в наших сердцах.
«Вот человек, которому я не могу простить его проделок! Фи! Он лжив, как Иуда, и меня ничуть не удивляет, что его никто не любит во Франции. Жить на свете – так нужно иметь какое-нибудь свое мнение; а у кого его нет, тот заслуживает презрения. Какую роль он будет играть перед папой? Такую же, какую играл передо мной, уехав отсюда после того, как ему здесь сунули под нос правила старинного французского рыцарства и заставили сознаться, что он в отчаянии от всего, что происходит в Париже. А теперь он попал туда, и что же он делает?»
Был ли сам Сегюр так убежден в неблагоприятности поворота, принятого парижскими делами? В этом можно сомневаться, и даже очень. Он покинул свой пост только из нетерпения самому броситься в свалку. Но, с другой стороны, не зная, чем кончится революция, и придется ли ему играть в ней предполагаемую им роль, он просил только отпуска на несколько месяцев. Он заявлял, что готов по первому знаку помчаться в Петербурга «простым курьером», и уже по этому одному нельзя считать правдоподобными прощальные слова, сказанные, как он утверждала Екатериной, в которых она выражает свое неодобрение французской революции и сожаление, что он примкнул к ней. По всей вероятности, как с одной, так и с другой стороны избегали высказываться так ясно. События вскоре высказались за всех. Движение, к которому Сегюр сгорал нетерпением примкнуть, скоро увлекло его гораздо дальше, чем он предполагал и чем могла ожидать Екатерина; он принужден был идти на компромиссы и играть двусмысленную роль, от которой отвернулся бы несколько месяцев тому назад.
«С одними, – снова писала Екатерина Гримму, – он выдает себя за демократа, с другими – за аристократа, и оказывается одним из первых бегущих в ратушу, чтобы принести эту прекрасную клятву. А после того едет в Рим, по-видимому, чтобы явиться перед папой в виде отлученного ipso facto!.. Мы видели прибывшего сюда графа де Сегюра – представителя идей помолодевшего двора Людовика XIV... Теперь Луи Сегюр поражен национальной чахоткой»...
Таково свойство великих кризисов, которым суждено породить новый политический или общественный идеал, что они сбивают с толку самые прозорливые умы и заставляют колебаться самые прямые характеры.
Многочисленные читатели, которых г. Могра удалось заинтересовать и увлечь своей книгой, не простили бы мне, если бы я не упомянул здесь о Лозёне, хотя до сих пор о его отношениях к Екатерине известно лишь то немногое, что говорится о них в ее записках. И в тому же, это немногое в значительной мере переступает границы самой снисходительной достоверности. Лозён поехал в 1774 г. в Польшу, лелея двойную мечту: добиться любви княгини Чарторыйской и получить пост французского посла в Варшаве. Он, может быть, и достиг первой из этих целей, как легко осуществимой; а когда увидал, что второй ему не добиться, то начал заниматься дипломатией неофициально, по примеру многих своих соотечественников. Так как король отклонил его услуги в качестве своего представителя, то он самовольно принял на себя роль официозного представителя королевы. Он подумывал о заключении чего-то вроде личного союза между ею и могущественной северной самодержицей. Екатерина сначала как будто благосклонно откликнулась на его предложение, даже вручила ему «неограниченные полномочия», но затем, передумав, предложила ему поступить к ней на службу. Кем же? Она предложила ему «самое высокое положение в империи, на какое может претендовать подданный», читаем мы в записках героя. Стало быть, положение Потемкина или Платона Зубова? И ввиду такой блестящей перспективы Мария-Антуанетта, как рассказывают, сделала следующее грустное замечание: «Русская императрица очень счастлива, а я очень несчастлива».
Может быть, второй том Могра прольет свет на этот вопрос; а пока достоверно только, что Лозён писал Екатерине. Что она отвечала ему – это правдоподобно. Семирамида придерживалась правила не обескураживать никого. Недовольных ею было немного. Когда аббат де Дюберсак прислал ей в 1780 г. проект памятника, который следовало поставить в Петербурге, украсив его надписью: «Catharina II Thetis altera», – «другая Фемида» – она прямо высказала ему свое мнение по этому вопросу. Она поместила рисунок – большую акварель в три с половиной фута ширины и два с половиной вышины – в свой музей, послала медаль автору и забыла обо всем этом. Один англичанин – оригинал, каких и тогда можно было встретить во всей Европе – лорд Файндлэтер, живший в Саксонии, которую осчастливливал своей эксцентричностью и щедростью, и каждый год лечившийся в Карлсбаде – где ему даже собирались поставить статую – безгранично восхищался северной Семирамидой. Она и к нему отнеслась благосклонно. Она не всегда читала проекты замирения Европы, которые он посылал ей через посредство все того же Гримма, но не пренебрегала обращаться к его готовности всегда служить ей и в не менее важных делах, например, в ее желании пристроить своих внучек в Германии.
Ее медалями, которые она раздавала настолько щедро, что они даже несколько утрачивали свою цену, все же дорожили. Однако однажды случилось и противоположное. В 1786 г. граф Сегюр получил от некоего графа Тюрпена, автора сочинения «О комментариях к Цезарю», письмо следующего содержания:
«Посылая свое сочинение Ее Императорскому Величеству, я не имел в виду иной цели, как засвидетельствовать почтение ее добродетелям, талантам и знаниям и никогда не думал, что мое подношение могло заслужить или вызвать подарок от Ее Императорского Величества... Медаль, которую вы мне присылаете, при всей ее почетности, не может быть принята графом Тюрпеном, как исходящая из рук Ее Императорского Величества, хотя бы она стоила сто тысяч экю. Не в моих правилах, как вообще всякого французского дворянина, принимать подарки от иностранной державы».