Вокзал
Шрифт:
— Ты мозгами своими не выпирай! Языком не щелкай! И чему вас в школе-то учат? Какому вздору? Со старшими свариться…
— Напрасно вы так, Гавриловна… Ленюшка вас любит.
— А нужно, чтобы слушал. Неслух он. Смеется, зубы скалит…
— Бабушек прежде всего нужно любить. А потом слушать.
— Советчик нашелся! Гляи-ко — озорник. Верста коломенска, енерал, а так бы и постягала обоих вицей! А вот я их спать сейчас уложу, скутаю! Карасин жгут… Языком чешут… — И пошла опять полами скрипеть, стеклами звенеть, того гляди изба
— Из пионеров, Гавриловна, из комсомольцев. Ну, а потом профессию приобрел…
— Это ж каку таку?
— А солдата профессию. Защитника.
— И так, стало быть, солдатом, красноармейцем простым? Без единого кубика в петличке? Не шибко ты продвинулся. В защитниках состоямши… А можа, тобя разжаловали, сердешного?
— Невозможно. Вот чего невозможно, того невозможно — разжаловать меня в должности защитника. На эту должность, Гавриловна, не назначают. На эту должность человек заступает добровольно. По повестке сердца. А не военкома…
Видимо, Гавриловна, сама того не желая, зацепила в Орлове какие-то неприятные воспоминания. Какую-то рану незримую, потаенную потревожила. Да так, что нос и губы враз у него побледнели. Черные брови на белом лице повисли, как в воздухе. А горячие глаза засветились жарче света лампы. Так что Гавриловна даже рукой от них заслонилась, от глаз этих.
— Прости, коли не так ляпнула что… Сам знаешь, сынок, время нервенное… А я — баба. Переживаю… Млею из-за каждого пустяка. Не взыщи, но только сдается мне: обидели тебя…
— Любой, Гавриловна, человек из большого и маленького себя состоит… И вот за себя большого, сильного я не переживаю. И в то, что мы врага разобьем, — верю. Тут другое, Гавриловна… Мне бы, Гавриловна, с собой — маленьким — справиться. С мелочишкой разной.
— Обидели тебя… — окончательно уверившись в своей догадке, прошептала Гавриловна, участливо сев на табурет возле Орлова. — Вона што… Такой бравой, а тоже… не каменной. Страдать умеешь.
Орлов вышел из-за стола. Живой, разговорчивый пол и под ним заскрипел. Словно признал за своего.
Вышли с Ленюшкой во двор. Далеко от крыльца не заходили. Справили, что понадобилось. Вернулись в дом. Теперь уже окончательно — спать.
Гавриловна положила обоих на печь. Лежанка там широкая. На два тюфячка.
— Я бы сама туда влезла… Сейчас, когда смразь такая на дворе, ни зима, ни осень, самое милое дело на печке ночевать. Да вот тяжела я на подъем стала. Не взбиться мне туда. Так что укладывайтесь. А я богу помолюсь.
За день, проведенный в бегах по городу, Орлов основательно настыл и даже несколько овлажнел носом. Теперь, лежа на печке, ощутил он подлинное блаженство от врачующей доброты кирпичного тепла.
Где-то внизу, словно у подножия горы, в долине, шептала свои молитвы Гавриловна.
Орлов уже уплывал в сон, когда неугомонный Ленюшка дотронулся до него, пролепетав:
— А
— Правда, малыш. Кого любят, тот дольше сохраняется. А ты ведь папку своего любишь?
— Еще бы… А у вас есть сын? Или девочка?
— Нету. У меня есть только мама. Не успел жениться. Занят был очень.
— А почему вы без кубиков? — не унимался Ленюшка.
Орлов долго молчал. Но что-то подсказывало ему, что отвечать нужно. Именно Ленюшке, мальчику. Которого ни обмануть, ни лишить ответа нельзя. Грех, как бы выразилась Гавриловна. К тому же, предчувствовал Орлов, и облегчение ему после исповеди будет…
Старушка тем временем увернула фитиль в лампе, задула огонь. В дальнем углу ее спаленки, над изголовьем, мерцал совершенно капельный, мельчайший огонек лампадки перед иконой, и сюда, на печь к мужчинам, сквозь щели перегородки попадал оттуда уже как бы и не свет, а всего лишь признак его.
— У меня четыре шпалы было, Ленюшка… И командовал я полком.
— И… как же? А дальше что? — подталкивал мальчик.
— А дальше… Я хотел спасти полк. Для этого нужно было чуточку отступить.
— Отступить? — переспросил Ленюшка. — Обязательно отступить?
— Да. Иначе полк попадал в окружение. Позднее… Так и получилось. Почти все погибли в полку. Но полк не погиб!
— Не понимаю… Все погибли, а, говорите, полк не погиб?
— Знамя… Знамя полка уцелело. Мне посчастливилось… Я успел вытащить знамя из огня. И вот теперь я вынесу его к своим. Я приду в Москву, Ленюшка, и предъявлю знамя. И снова буду командовать полком! Мы тогда славно дрались… Можно сказать, до последнего. Понимаешь?
— Понимаю. А дальше? Неужели вас ни разу не ранило?
— Легко два раза. Вот, плечо пробороздило… И пониже есть… На мне в два счета заживает.
— Может, и меня немного ранит потом… Хорошо бы на лице шрам остался. А то лицо у меня больно девчоночье… Мне говорили.
— Дурачок ты, Ленюшка. Нашел о чем жалеть… Скажи, дружок, ты мне веришь? Для меня очень важно, чтобы ты мне верил, малыш.
— А я и верю! На войне чего не бывает! Мне бабушка про дедушку рассказывала. Он в гражданскую английский танк в плен взял. Такой громадный, как крепость! Правда, подбитый… А вы мне покажете знамя?
— Да, конечно… Завтра, когда рассветет. Вот оно, можешь потрогать. Я его под ремень на поясницу заворачиваю. Сейчас погода гнилая, а знамя — оно даже греет.
Орлов нашарил руку мальчика, поднес ее к материи.
— Понял?
— Понял. А что это за ниточки на нем? Оно порвалось, да? В бою?
— Это кисточки такие… Для украшения. Шелковые…
— Интересно.
— А теперь спать, малыш.
— Давайте поговорим лучше… Давайте…
— Поздно, Ленюшка. Слушай мою команду: раз, два, три: спать!