Волчье поле
Шрифт:
— Мои воины сыты. Теперь мои воины должны быть веселы, — медленно говорил темник по-саптарски, не глядя на князя. — Где твои девки, коназ? Пусть пляшут. А потом мои воины должны получить их на ночь.
«Ах, тварь ордынская! — скрипнул зубами Обольянинов. — Ловок, бес…»
— Будь ты моим гостем, коназ, — бесстрастно продолжал меж тем Шурджэ, — я встретил бы тебя совсем не так. Я выехал бы тебе навстречу за десять полетов стрелы, сам проводил бы тебя к своей юрте, сам наливал бы тебе кумыс, а потом сам подвел бы к тебе свою самую толстую
«Господи Боже, Длань твоя Дающая! — горячо взмолился про себя Обольянинов. — Спаси и сохрани! Удержи князя Арсения руку!..»
Но князь, похоже, и сам знал, что делать.
— Недужна моя княгиня, — скорбно сказал он темнику. — На богомолье она. В монастыре.
— В монастыре? — Тонкие губы чуть дрогнули, скривившись в подобие ядовитой улыбки.
— В монастыре. Ибо недужна. — Князь заставил себя горестно развести руками.
— Что ж, — пожал плечами степняк, — но другие девки в твоем городе, я надеюсь, не на богомолье?
— Не в нашем обычае указывать женам да девицам, с кем им постель делить, — гнев настойчиво стучался в двери княжьего сердца. — Не обессудь, гость дорогой. Не гневайся.
— Когда ж вернется с богомолья твоя жена? — бесстрастно продолжал Шурджэ.
— Все в Длани Его, — князь осенил себя знамением Гибнущего под Камнями. — То мне неведомо.
— Как же правишь ты градом, коназ, — с нескрываемым презрением бросил темник, — если твоя же собственная женщина из твоей воли выходит?
— Таков наш обычай, — боярин видел, что Арсений Юрьевич еле сдерживался.
— Дурной обычай, — зевнул степняк. — Перейми наш, ибо мы побеждаем. А потому наши обычаи лучше.
Князь ничего не сказал, лишь вновь развел руками.
…Тот пир Алексии Всеславич Обольянинов запомнил надолго. Воины темника Шурджэ, его избранная сотня, сожрав и выпив все, что только смогли, стали громко стучать рукоятями сабель по столам, требуя «девок».
— Женок, вишь, хотят, — с постный лицом возвестил толмач Терпило.
— Придумай что-нибудь, ты же роск! — не выдержал Обольянинов.
— Я — залессец! — напомнил тот. — Князь Гаврила Богумилович на сей случай всегда холопок закупных держит, своих бережет. Но Тверень же не такая, не замарается! — поддел он боярина.
— Т-ты… — Обольянинов шагнул к толмачу, чувствуя, как глаза заливает красный. — Я тебя… голыми руками…
— Попробуй, — прошипел в ответ Терпило, — попробуй. Враз на кол сядешь! Меня сам темник великий ценит и по имени знает!
— Я пса своего тоже по имени знаю, — сплюнул боярин, однако же отступился. Прав был проклятый залессец, как есть прав. Чего у саптарвы не отнимешь — своих не выдают. В смысле, чужим не выдают. Сами-то запросто и спину слопать могут, но, пока ты им нужен, от других защитят.
Однако князя надо было выручать — змеиная ухмылка темника становилась все злее, и все громче стучали по доскам столов рукояти ордынских сабель.
Арсений же Юрьевич, похоже, растерялся. Языкастой ловкостью, коей так отличался князь Залесский и Яузский, князя тверенского явно обделили.
— Великий темник, — Обольянинов не простерся ниц, но поклониться себя заставил. — Не взыщи, не гневайся на верных слуг своих. Страх объял весь город при вести о твоем приходе. Вот и разбежались кто куда наши красные девицы.
Шурджэ медленно откинулся на резную спинку жёсткого княжьего кресла, казавшуюся сейчас мягче перин с лебединым пухом. Ничего нет лучше, как вновь и вновь убеждаться в правоте великого Саннай-хана, в истинности его Цааза, его Закона, гласящего: приди к живущему на одном месте с мечом, и он сам отдаст тебе все, что имеет. Лес давит сердца этих людей, и они становятся трусливее сусликов.
А суслик разве не добыча степного волка?
Вот и этот избранный нукер коназа росков — страх уже убил его, допрежь доброй сабли самого темника Шурджэ. Он кланяется. И — как же точно сказано в Цаазе: «Узришь ты ужас, сочащийся из глаз его». Великий водитель воинов Саннай знал, о чем говорил, когда чинмачинские писцы поспешно записывали за ним главу «О трепещущих».
— Мы здесь волей нашего хана, великого, справедливого, — медленно произнес темник. — Его воля велит нам не резать овец без крайней надобности. А ты — овца, нукер. Мужчина не сказал бы ни слова о страхе.
Боярину кровь бросилась в голову, щеки запылали, пальцы до боли сошлись на богатом, не для боя, для чести взятом кинжале.
— Воля великого темника прозывать меня, как ему благоугодно, — на сей раз Обольянинов говорил по-роскски, — однако я поведал ему истинную правду. Мой князь не неволит своих подданных, охваченных простительной боязнью.
— Твой князь, — с прежним ледяным спокойствием отвечал Шурджэ, а Терпило, явно наслаждаясь, переводил во всех подробностях, — не оказал нам должного гостеприимства. Тем самым он оскорбил великого хана. За это он, несомненно, заслужил позорную казнь. Но мой владыка добр и велел мне сдерживать порывы моего сердца. Мне пока достаточно видеть твой страх, нукер. Сегодня мои воины удовольствуются лишь полными животами. Но завтра они захотят положенное всякому мужчине, и, будь я коназом тверенским, я бы озаботился исполнением их желаний.
Гибким, мягким движением темник поднялся, и грохот сабель мгновенно же стих.
Шурджэ молча шагнул к дверям во внутренние покои, и рядом с ним тотчас оказалось два десятка ближней стражи.
А ты ведь сам боишься, подумал Обольянинов, однако тотчас оспорил себя. Верить в это было бы очень приятно — и напрочь неверно. Шурджэ не боялся. Он просто не мог уронить даже не столько себя, сколько своего хана, сделав шаг без должных почестей.
И еще он не видел того, чего не разумел, как не видит трещин разогнавшийся на истончившемся весеннем льду неразумный всадник.