Волчье поле
Шрифт:
С крыльца темник сбежал легко, единым плавным, текучим движением, хотя выгоднее было б ему оставаться там. Гортанно крикнул своим, чтобы подвели коня — пешим саптарин не боец.
— Будь по-твоему, — кивнул Обольянинов. — Не стану выгоды искать.
— С богом, Анексим Всеславич, да удержит тебя Длань великая, — негромко произнес князь. — Смотри, может, и зря на конный бой соглашаешься…
— Длань Дающая не выдаст, — обрядовым словом ответил тверенский боярин, потомок князей сожженного Обольянина, роск, мужчина, воин. — Не боюсь я его, ни конным,
И без долгих колебаний послал жеребца навстречу саптарину.
Оба без щитов, темник в легком доспехе, у Обольянинова тоже лишь кольчужная рубаха, что надевал обереженья ради. Лунный свет ярок и ровен, холодны звезды на темном куполе, и для двух воинов тесен такой огромный, такой необъятный мир.
Сабля Обольянинова начинает первой, боярин не ждет, не выгадывает — за его спиной жарко дышит сама Тверень, и касается слипшихся волос на затылке молящий женский взор; Анексиму Всеславичу нет нужды хитрить, стараясь подловить противника на ошибке.
Шурджэ отбивает — темник тверд в седле, увертлив, гибок. Кольчужная рубаха сплетена лучшими мастерами Назмима, такую разрубит далеко не всякий клинок. Взмах — и еще совсем недавно свой, тверенский, а ныне — чужой булат блещет перед самими глазами Обольянинова.
Роск тоже не промах, не хуже степняка умеет играть узким, слегка изогнутым клинком. Противники равны силами и умением — Обольянинов выше ростом, шире плечами, однако Шурджэ ловчее и чуть проворнее.
Темник наступает, опутывая саблю тверенича паутиной быстрых взмахов. Он бережет дыхание, не ярит себя понапрасну — холоден и спокоен.
Обольянинов, напротив, дышит тяжело и хрипло — боярин не обижен силой, но бой на торжище потребовал своего. Стараются и кони — толкая друг друга грудью. Обычную саптарскую лошадь могучий боевой скакун тверенского боярина смял бы и оттеснил, но Шурджэ недаром изменил потомкам степных коней саннаевых, недаром выбрал этого — не уступающего врагу ни силой, ни статью.
Замерло торжище, замерли твереничи и саптары.
Роск был хорош, холодно отметил про себя Шурджэ. Порой даже овцы отращивают клыки. Но он совершил ошибку, он согласился на бой — хотя вместо этого просто обязан был добивать отряд темника. Или, как грозился тверенский коназ, спалить терем вместе со всеми выжившими. А он, Шурджэ, обязан вывести своих. Как угодно, но вывести.
Даже если ему суждено отправиться раньше срока к сверкающему небесному престолу.
Всадники словно сплелись, намертво соединенные сверканием кружащихся клинков. На двух бьющихся смотрит льдистая ночь, смотрят звезды из глуби небес, смотрит желтыми глазами филин, смотрит женщина, рядом с которой он устроился на стрехе, встопорщив перья и вертя круглой ушастой головой.
Смотрят роски и саптары, смотрят те, кому и смотреть-то не положено, кто пришел на эту землю допрежь самого племени людского; смотрят и ждут.
Обольянинов дышит все тяжелее — саптарин верток, и конь слушается словно бы одной его мысли; Шурджэ рубит то слева, то справа, хитро роняет клинок, заманивая тверенича ложно открытым плечом или даже шеей, и сам все ищет, ищет щели во взмахах боярина.
Сталь скрежещет, столкнувшись со сталью, — ей, сотворенной в огне, это любо. Пои ее кровью, обнажай в бою — и те, чье дыхание живет в смертоносном металле, не оставят тебя своим покровительством.
Так верят саптары. Так поступают они. И — до времени — побеждают.
Иное у росков.
Хороша сталь на лемехе плуга, вгрызающегося в земную плоть, прокладывающего борозду. Хороша она и на лезвии топора, валящего дерево, обтесывающего его, вырубающего «лапу», чтобы прочно связались венцы нового дома. И лезвие ножа добро тоже — вырезывая липовую ложку или игрушечную лошадку дитяти. А мечи… мечи нужны, лишь чтобы защитить себя. От тех, кто готов бесконечно поить и поить собственную сталь чужой кровью.
Устал боярин. Стекает пот, ест глаза. Сбросить бы железную шапку, позволить благословенному хладу коснуться разгоряченного лба…
Справа, слева, снова справа и слева мелькает саптарская сабля. Хорош ты, Шурджэ, нечего сказать, лучше, пожалуй, почти любого из старшей дружины князя, кроме разве что Орелика. Бьешься ты красно, за себя и своих, и уже вижу я твою ухмылку — поверил, что загнал тверенича?
Ты бьешься за себя и своих, саптарин, но я — за всю Тверень. Сколько тут твоих? — сотня уцелела, может, полторы? А у меня за спиной — тысячи. Мужики, женки, дети малые.
Топчутся на торжище двое всадников — и нет им пути друг от друга. Саптарин наступает, давит, теснит тверенича, боярин с трудом отбивает удары, вспыхивающие лунным серебром у самого лица под открытым шлемом. Пятится и конь Обольянинова, словно в растерянности уступая напору степного скакуна.
Развернулись бесшумные крылья филина, поднесла ладонь к губам, закусила костяшку женщина, охнули роски, гортанно вскрикнул Шурджэ — потому что острие его сабли зацепило-таки щеку тверенского боярина. Несильно и, конечно, не смертельно, но зацепила. Торопясь вогнать острие в дернувшегося от боли противника, темник перегнулся, словно всем телом вдавливая клинок.
Неслышными шагами, невидимая, прошла меж пока еще живыми всесильная Смертушка-Смерть, присмотрелась к сражающимся, сощурилась — и, вмиг уменьшившись, незримой пылинкой оказалась на лезвии тверенской сабли. Клинок Шурджэ проскрежетал по окольчуженному плечу боярина, а сам Обольянинов, с резким выдохом-хаканьем, нашел-таки дорожку к жизни темника, открыв саблей жилы на жесткой саптарской вые.
Казалось — ничего не случилось с потомком Саннай-хана, сейчас сам размахнется сталью, кинется в бой, потому что сабля Обольянинова лишь едва-едва коснулась его шеи, отворив дорогу крови. Но вместо этого рука Шурджэ лишь бессильно упала, выронив мармесский клинок.
Тело темника мешком повалилось на снег, стремительно становясь неживым.
Пар над алым, стремительный росчерк на тающем снегу.
Обольянинов остановился, хрипло дыша, не замечая крови на собственной, глубоко рассеченной щеке.