Волчья хватка
Шрифт:
И слыша в ответ молчание да неблизкий клёкот воронья в дубраве, зажёгся внутренним, сияющим огнём — глаза молодо засияли и вздыбился на темени седой вихор. А вислые усы, достающие ключиц, вдруг зашевелились, выгнулись подковой.
— Добро! Раз на тебя увещевания мои не действуют, говорю тебе — довольно! Назначаю тебе Манораму! Есть у нас лошади для этого дела…. Как покатаешься — все на свете позабудешь! А ослушаться посмеешь — перед Ослабом челом ударю и вотчины лишу!
Он не посмел ослушаться. Не посмел, потому что перед взором стоял образ девы с молотом в руках…
И все-таки он не верил, что Гайдамак повяжет его путами более прочными, нежели обручение — обычаем древним, огненным,
Но устраивали его по полному кругу редко, особенно в последнее столетие, чаще брали его апофеозную часть, своеобразную сечу — обставляли с соблюдением ритуала брачное ложе и первую ночь Радости. От настоящей Манорамы остались лишь одни воспоминания, более похожие на сказы кормилицы Елизаветы. Потому-то Ражный не воспринял обещания инока всерьёз — до совершеннолетия ещё семь лет! — усмехнулся про себя и, раскочегарив горн, сунул в огонь первый попавшийся кусок железа.
Гайдамак удалился со вздыбленными усами… Вернулся через полчаса с плетёной нагайкой на коротком черешке, хлопнул себя по сапогу.
— Готов ли ты, отрок?
Возле кузницы опробовал трубный голос разгорячённый жеребец…
Ражный тем временем бессмысленно долбил молотом раскалённый арматурный прут.
— Не тяни время, — поторопил инок, отнимая молот. — Суженая твоя уехала. Развеется след — не отыщешь.
— Ты знаешь, сколько мне лет? — напомнил Ражный.
— Считай, повезло! Долгая тебе Манорама выпала, не жизнь будет — один сплошной праздник…
— От праздника тоже притомиться можно…
— А ты скачи! Да сдёрни-ка с неё покров! Тогда и поглядишь, в радость будет тебе или в томление.
Пренебречь Пиром Радости было равносильно отказу от обручения и невесты. Гайдамак сунул в руки плеть.
— Возьми! Хотя не понадобится… Рослый, буланой масти конь рвал привязанный к столбу повод, лязгал удилами, возбуждённо раздувал ноздри и приплясывал; ему и в самом деле нагайка не требовалась. Манорама начиналась с того, что племенному жеребцу, запертому в стойле, подводили молодую кобылицу в первой охоте, раздразнивали, словно зверя в клетке, затем сажали на неё невесту и выпускали в чистое поле.
Инок подал повод.
— Смотри, чтоб не убил. Задурит — пили губы, не жалей…
Ражный вскочил в седло, жеребец в тот же миг сделал свечку, затем резкий скачок в сторону — будто седока проверял, почувствовав жёсткую руку, подчинился, но оскалился, заржал в небо. И эта его неуёмная энергия, любовная страсть, воплощённая сейчас в движение, захватила Ражного, потянула за собой, вовлекая в рискованную и азартную игру. Он чуть ослабил повод, и конь махнул через забор, понёс вверх по склону холма, не признавая дорог, троп и каких-либо правил и условностей. Гайдамак что-то кричал вслед и вроде бы рукой махал, указывая направление, однако уже ветер свистел в ушах и вышибал слезу.
Жеребец не мог видеть, куда ускакала кобылица с наездницей, не мог ходить по следу, как волк; он вынес на вершину холма и тут встал, несмотря на бешеную скачку, остановил, затаил дыхание, выслушивая пространство, будто со сторожевой вышки. Время от времени он переводил дух и ржал — точнее, пел, вскидывая небольшую,
Ему не были помехой ни высокая, матереющая трава, ни гряды камней, выложенные вдоль полей, ни густой подлесок, обжигающий бока. Будь он под властью человека, погоняемый и понукаемый им, давно бы уже покрылся пеной — тут же на сухом, нервном теле и капли пота не выступило. Нёсся он на зов любви не силой мышц; энергия выплёскивалась из костей, как у аракса в поединке, накапливаясь в суставах, приводила в движение сухожилия и связки и совсем уже тончайшую материю — нервы. Не поднимаясь на правило он достиг состояния аффекта лишь жаждой любви и одержимый ею, теперь не взирал на жизнь земную. Излучение этой энергии было настолько мощным, что Ражный, в первый момент сопротивляясь ей, через несколько минут непроизвольно оказался пронизанным, пропитанным насквозь, как сладким дымом в опиумокурильне. Он ещё делал попытки избавиться от наваждения, отвлекал себя мыслями о древности обычая Манорамы — несомненно, пришёл он из скифских времён, и удивительное дело, жил, действовал, ибо с каждой минутой разум словно выветривался в этом полёте и на смену ему приходил даже не желанный образ суженой, а бездумный, детский восторг; он ещё хотел остаться трезвым, пребывая в пьянящем облаке Пира Радости, но чувствовал, как тают и исчезают в шлейфе возмущённого пространства, остающегося позади, последние искры осознанной воли.
Припав к лошадиной шее, он прорвался сквозь захламлённый, смешаный лес, махнул через гиблую, в зелёных окнах, болотную зыбь — и все это походя, без чувства риска и опасности — и скоро обнаружил, что вновь скачет по полю. Склон холма был пологим, долгим, но когда жеребец достиг его вершины, открылся вид на десятки километров вокруг. Казалось, вся земля лежит внизу, под конскими копытами! Не кобылицу он искал, а эту высшую точку, куда стекались и откуда разносились все звуки, дабы провозгласить о любви и быть услышанным. Ражному почудилось, не конь заржал, а он сам прокричал в небо, и пронзительный, наполненный внутренней мощью голос полетел по косым солнечным лучам, как по нотным линейкам. И почти тотчас же от далёкой лесной строчки на горизонте донёсся отклик — высокий и певучий, напоминающий очищенное расстоянием эхо. Жеребец затанцевал, запрядал ушами и, словно вспомнив о седоке, внезапно шарахнулся в сторону, взлягнул, высоко подбрасывая задние ноги, — освободиться хотел!
— Нет, брат! — перевёл повод. — Давай уж вместе! В специальные кавалерийские занятия пограничного спецназа входило родео, когда к седлу привязывали третью подпругу, перехватывающую пах лошади. Её затягивали по команде, и невысокие горные лошадки, и так тряские, норовистые, выделывали испанские танцы на манеже. Этот жеребец в сравнении с ними казался кораблём, неповоротливым мастодонтом; четверть часа он пытался сбросить наездника, прыгая по вершине холма, чтобы только не выдать таинства предстоящей любви. Но так и не избавившись от свидетеля, отчаялся, пошёл на крайние меры — на всем скаку завалился на бок, перевернулся через спину, благо что седло было спортивное, мягкое, без железных лук. И только вскочил на ноги — Ражный вновь оказался наверху, ещё раз перевёл повод, разрывая страстные и потому бесчувственные губы стальными удилами.