Волчья шкура
Шрифт:
В этот момент — он едва успел переступить порог — в него закралось подозрение. Ему вдруг почудилось, что в зияющей перед ним промозглой тьме творится нечто необычное. То было чреватое опасностью присутствие, внимание, угрожающе устремленное на него. Он больше не был один в своих четырех стенах. Что-то притаилось здесь.
Чтобы выиграть время (и набраться мужества), он не сразу включил свет. В пальто и шляпе уселся на кровать, вытащил из кармана пакет с брауншвейгской колбасой, осторожно поднес ее к носу и понюхал. Мертвечина! Настоящая мертвечина! Отвратительно сладкий запах, как при эксгумации. Трясясь от омерзения, он опустил руку, но продолжал держать пакет в сведенных судорогой пальцах, не зная, куда его девать. Треск мотоциклов, от которого дребезжали стекла, буравил ему слух, как насекомое, бился в его ушах. Напряжение стало невыносимым, ему казалось, что черные губы шепчут в темноте:
Взору его представилась мансарда, унылая, как всегда. Кровать, умывальник, фотоаппарат. Много дней нетопленная печь. Шкаф, загораживающий дверь к фрейлейн Якоби. Занавешенное окно, то и дело начинавшее дребезжать. Со стен на него пялились фотографии (наши вполне безобидные фотографии).
Они глядели на Малетту. Тысяча пустых физиономий, тысяча фотографических портретов, подретушированных для благообразия. Скоты! — подумал Малетта. Скоты! Он почувствовал себя пастухом альпийского стада. Держа левую руку на выключателе, а правой судорожно сжимая пакет с колбасой, он стоял среди них, маленький, невзрачный, тщедушный, стоял среди этой выставки скота и хотел только одного — плюнуть. Все эти рожи, ханжеские или тупые, вдруг показались ему лишь масками, масками, сквозь глазные прорези которых проглядывало нечто совсем другое, нечто, ничего общего не имеющее с респектабельным обликом этих людей. Это нечто пробивалось сзади сквозь стены, сквозь камни, цемент и штукатурку и незримым пятном тления ложилось на фотобумагу. Казалось, оно взывало к нему, заклинало его. А потом внушило ему некую мысль. И он поспешил погасить свет.
В темноте, вновь его объявшей, все еще легонько дребезжали стекла. Дребезжали, как крылышки стрекозы. Как далекая барабанная дробь. Как те непостижимые провода и нити, в зловещем скрещении которых он запутался. И вдруг ему стало понятно, о чем он думал. Убить, думал он, кого-нибудь убить! Мысль эта, бесконечно ему чуждая, засела в его мозгу.
Между тем танцы в «Грозди» были в самом разгаре. Гостей еще прибавилось, и один из них, тощий парень, которого называли Караморой и презирали как отъявленного бездельника, принес с собой гармошку; под жалобные ее звуки они танцевали «по-народному» (верные статуту «союза сторонников национальной одежды»), когда — изредка это все же случалось — им надоедал джаз. Ганс Хеллер танцевал с парикмахершей, помощник лесничего Штраус — с фрейлейн Якоби, Укрутник, тоже присоединившийся к танцорам, — с Гертой Биндер и Эрной Эдер, а рабочий с лесопилки (его по-прежнему никто не замечал), оставаясь как бы за бортом веселья, — со стареющей Паулой Пок.
Танцевали свинг, самбу и буги-вуги, потом польку, вальс и опять польку. Пот лил с них градом, и воздух превратился в плотную колышущуюся массу людских испарений, в которой все перекрывал аромат подмышек фрейлейн Эдер. В перерыве между танцами они пили, дурачились, тискались. Укрутник с железнодорожником изощрялись друг перед другом в соленых шутках, а дамы пронзительно визжали, сжимая ляжки, чтобы не обмочиться. Потом все вместе мчались в клозет.
Парни тем временем затянули солдатскую походную, кулаками отбивая такт на столе, а потом, закатив глаза и тряся головами, запели сентиментальную тирольскую песню. Они вели себя так, словно были близкими друзьями и не могли себе представить ничего лучше такого братского единения. Тем не менее что-то таилось в них. Среди нарочитого веселья, среди смеха, искажавшего их лица, пробужденное вином и осенней похотью тлело нечто, похожее на подземный огонь, нечто, готовое в любую минуту вырваться наружу. И в первую очередь у старших: у Зиберта, Укрутника, Хауера, у помощника лесничего Штрауса, у железнодорожника — словом, у тех, кто был на войне и убивал (или мучил) людей, лица вдруг стали судорожно напряженными, как под стальными касками, словно они все еще сидели в окопах, готовые отразить атаку или (по первому приказу) перейти в наступление, броситься в бесконечность — из серой пустыни монотонности, из страшного Ничто упорядоченной жизни, с хутора, с фермы, из лесничества, где больше нет врагов, туда, где каждый — враг. Но приказа не воспоследовало, не взлетела со свистом ракета. Только гардины на окнах беззвучно шевелились, словно невидимые губы шептали неслышные слова. Кульминация праздника осталась позади.
— Муть все это, — вдруг поднявшись, заявил помощник лесничего. Да, он поднялся и, как бы повинуясь внезапному наитию, вышел вон (как оказалось, просто помочиться). Незадолго до него ушли Пунц и Хабергейер. Эти двое еще
— Эй, — заорал он, — что ты там торчишь? Если тебе чего надо, подойди сюда!
Струя Штрауса зажурчала. Облегчившись и правой рукой застегивая штаны, он перешел улицу, левой вытащил зажигалку, щелкнул ею и без церемоний сунул колеблющийся язычок пламени под нос упрямому детине, не пожелавшему ни смыться, ни ответить.
На него глянули холодные водянисто-голубые глаза, и рот, почти лишенный губ, исказился гримасой.
— Матрос!
— Да. А почему бы и нет?
— Что ты здесь делаешь?
— Ты же видишь, стою и слушаю вашу музыку.
— Шпионишь?
— Очень надо! Не такие уж вы важные птицы, чтобы вами интересоваться.
— Войди же!
— Зачем? Мне и здесь хорошо.
— Распей с нами стаканчик. Я тебя приглашаю.
— Благодарствуй! Не такие уж мы с тобой приятели, Я и сам могу за свою выпивку заплатить.
— Тебе разве не охота с дамочками потанцевать?
— Нет. Лучше я буду смотреть на луну.
— На луну? Да где же она? Что-то не видать!
— Вон там!
Матрос указал на восток, где перевернутый серп месяца покачивался в ветвях какого-то дерева.
— Она только-только взошла.
— Весьма важное наблюдение!
— Мне оно доставляет удовольствие.
— Ну так и лупись на нее, а меня поцелуй в… — крикнул Штраус и потащился обратно в заведение. Ноги у него были как ватные.
Матрос беззвучно рассмеялся. Он знал, что сейчас приятно щекочет перышки Птицы Страуса (он так называл помощника лесничего) и какие мысли шевелятся в его птичьем мозгу. Зачем, спрашивается, этот тип торчит на улице? Какого черта шляется ночью по деревне? Может, мотоцикл хочет украсть? Или вломиться в курятник? Или собирается красного петуха пустить? Этот что хочешь на него подумает! Но смеялся он главным образом оттого, что собственное поведение представлялось ему весьма и весьма подозрительны»!. Он сам себе не мог объяснить, а, значит, другие и подавно, почему во время этого рейда, совершить который его неудержимо потянуло, он вдруг остановился здесь. Правда, в его жизни (иной раз изрядно ему надоедавшей) случались вещи необъяснимые. Так было и этой бессонной ночью, которая уже начала приподнимать свои туманные вуали. Что-то вдруг задержало его, когда он, радуясь, что скоро будет дома (вокруг уже становилось как-то неуютно), проходил мимо заведения Биндера. Не музыка и не луна, забравшаяся на дерево, не надежда встретить знакомого и обменяться с ним несколькими словами (это меньше всего). Скорее, внезапное ощущение непрочности, бессознательное предчувствие опасности, какая-то жуть, как бывает во сне, словно пол, на котором еще танцевали эти люди в ресторации, дощатый пропыленный пол, раскачиваясь, с каждым мигом все страшнее повисал над бездонной пропастью.
Прищурившись, он смотрел на луну, смотрел, как она, (словно ее снимали скоростной камерой) передвигалась с ветки на ветку. Нет! Не страх он испытывал; не страшился ни за себя, ни за других. Он был только насторожен и внимателен, как зритель в театральном зале, перед еще не поднятым занавесом.
А чего ты, собственно, ждешь? — спрашивал он себя.
Ничего. Просто стою и гляжу на луну.
Не ври! Чего-то ты ждешь. Весь день ждешь. Какое там день! Ждешь уже неделями! А сейчас ты замер и не двигаешься с места, потому что чувствуешь: внезапно это приблизилось, так приблизилось, что вот-вот на тебя наткнется. А луна? Луну ты и вовсе не видишь.
Но ведь человек всегда чего-то ждет. Может, мне уйти отсюда?
Попробуй!
Я не могу.
Видишь, как оно тебя держит!
Ерунда! Ты уж как здешний парикмахер стал. Вконец сдурел от этой глухомани, от этого моря, что больше не движется потому, что оно превратилось в глину и липнет к сапогам…
А сегодня ночью? Что это было?
Может быть, сон? Или очень уж сильный порыв ветра. Эти волны, застывшие там, где растет кустарник и стоят остовы деревьев, сообщают странное звучание голосу ветра; его поневоле слышишь, покуда наконец не уснешь.