Волчья шкура
Шрифт:
Фрау Пихлер, его испытанная домоправительница, месившая тесто в кухне, слышала, что он ворвался в свою комнату так, словно его принесло по воздуху. Она вытерла руки фартуком и пошла взглянуть на него. Он лежал поперек кровати и скрежетал челюстями.
— Если вам угодно разыгрывать из себя сумасшедшего, — сказала фрау Пихлер, — то вы не получите клецок к обеду!
Она долгие годы знала его и знала, что, когда он сходил с ума, угрозы быстро приводили его в чувство.
Но на сей раз ее психотерапия успеха не имела. Старик продолжал скрежетать вставными челюстями, наверно потому, что иначе они бы защелкали. Многоопытная домоправительница сообразила, что сейчас ему не поможешь, и оставила его в покое — пусть перебесится. Но уже через несколько минут он явился к ней на кухню и стал жалобно просить дать ему
— Черт возьми! — сказала она. — Вы уже сырую муку начали жрать? Что ж, приятного аппетита.
Она дала ему просимое, и он удалился в свою комнату, так и не объяснив ей, зачем ему понадобилась мука. Немного погодя она услышала, что он подымается на чердак. Что он забыл там, наверху, было для нее загадкой. Больше всего (так она рассказывала) ей хотелось пойти за ним, потому что на чердаке множество балок и между ними протянуты веревки, на которых не только вешают белье, но, бывает, вешаются и сами. На беду у нее как раз готовился обед, а обед — это ведь не менее важно, и кушанье, конечно, пригорело бы, отойди она от плиты. А потому она подавила в себе любопытство, осталась (с поварешкой в руке) на своем посту, и никто никогда не узнал — хотя вообразить себе это все же возможно, — что делал на чердаке старый склеротический дуралей.
Попробуйте представить себе следующее: картина, изображающая романтический ландшафт, какие иногда висят в гостиницах и на постоялых дворах. Глубокий дол, окруженный лесистыми горами, голубое небо, зеленая листва, бурые штабеля дров. В центре справа — лесопильня или что-то в этом роде, если судить по типическим признакам: дым, весело поднимающийся из трубы, собака, прыгающая у двери, и на переднем плане слева — маленький человек, он склонился над бревнами, что-то делает с ними… Вдруг все исчезает, кроме человека. Только человек остался на картине. Одиноко стоит он на белом или на раскрашенном фоне, беспомощно и бессмысленно склонившись над сплошной белизною: он обречен на нескончаемую зиму. И только сейчас мы видим, как плохо написал его художник.
Как уже говорилось, сначала он лежал поперек кровати, белой ее никак нельзя было назвать, и тем не менее она походила на ту призрачную безбрежность, в которой он внезапно увидел себя парящим. Лежал в полнейшей прострации, внезапно предоставленный самому себе, — тому плохо написанному человечку, что торчал в центре картины. Слышал, как шумит ветер в стропилах, слышал, как он проносится над лесами. Старик был отдан во власть ветра. Великий страх овладел им, суеверное чувство, что в пустоте, которая его окружала, на нескончаемой белой равнине, готовится коварное нападение. В яростных толчках ветра, сотрясавших дом, ему слышалось беспокойное дыхание мертвых. А поскольку на его совести много чего было, как на совести каждого, кто оглядывается на свою долгую жизнь (таинственные знаки и иероглифы, которые он и сам не умел прочитать), ему показалось необходимым что-то предпринять, дабы отвести от себя ярость собачьей своры. Надо накормить их, сказал он себе. Я засыплю им мукой пасти! Засыплю им глаза мукой, чтобы они меня не видели! Поэтому он и принес муку из кухни, подождал у себя в комнате, покуда запах кушанья не известил его, что уж теперь-то фрау Пихлер не сойдет со своего поста у плиты, а потом снес на чердак, торжественно, как несут жертву к алтарю.
Сквозь щели в непрочной дранковой крыше, сквозь щели между досками щипца проникали вздохи мертвецов, хрипение спущенной своры. Он стоял на сквозняке в сером призрачном потоке воздуха, сам как мертвый, и редкие серые волоски трепыхались на его черепе. Он высоко поднял миску и пробормотал заклинание. Восточный ветер пронесся над долиной, захлебнулся было в лесах Кабаньих гор, выскочив оттуда, ударился о крышу и проник на чердак. Здесь под стропилами он забился, как пойманная птица, стал со свистом носиться меж раскачавшихся бельевых веревок, разбросал по воздуху паутину. Он хлопал легкими крыльями, кружился в танце и, коснувшись протянутой ему миски, швырнул горсть муки прямо в лицо старику. Тот, убежденный, что засыпал песком глаза дьявола, сам вдруг почувствовал словно бы песок в глазах. Его зоркий взгляд затуманился под мучными вуалями. Наверно, уже поспокойнее он отставил миску (ее нашли на чердаке, руку нищего, протянутую к Немилосердию). Потом слез по лестнице вниз, опять прилег и впал
А ветер между тем все крепчал и крепчал. Иными словами — обернулся ураганом. Он доставал дым из труб, разрывал его на мелкие клочки, запускал их под бирюзовое небо, а качающиеся скелеты в лесах, покорные его воле, неистовствовали, как трещотки в страстную пятницу. Стремянку, приставленную к яблоне, он с треском швырнул на забор и вдруг ударил крылом по окну с такой силой, словно кто-то хватил по нему кулаком. Но леса сейчас уже были церквами, пустыми и гулкими, ибо улетел старый год, и крыша облаков улетела, и господь бог улетел, а он (ветер) носился по их нефам и колоннадам, сдувал сухие листья в кучу, вихрем перебрасывал их из угла в угол, творя шелестящие молитвы. К Герте Биндер (она как раз шла к парикмахеру) он сладострастно залез между ляжек, покачивавшихся при ходьбе. И немножко обогрелся: там было очень тепло (ляжки у Герты никогда не мерзли). Затем, словно разнося весть об этой приятной встрече, он устремился вдоль улицы к Кабаньей горе, со свистом и гиканьем пронесся по черным кустам и но заржавелой траве на склоне горы и вдруг распахнул дверь в хижину гончара.
Матрос даже не оглянулся, он был уверен, что это пришла Анни (дочь старого бобыля, у которого он покупал молоко, а иной раз и масло). Анни со своим кувшином должна была вот-вот явиться, так чего же оглядываться, она и сама знает, куда поставить молоко. Но так как этого не произошло и матрос только почувствовал ледяной холод, ворвавшийся в комнату, чтобы похозяйничать в ней, то он, готовый к любой неожиданности, поднял наконец голову от работы и убедился, что дверь распахнул ветер.
Он встал с укоризненным видом и закрыл ее.
— Ветер, — сказал матрос. — Гуртоправ! Старый бродяга!
Матрос подумал о девочке, пасшей коз, которую он когда-то очень любил — ей тоже было бы теперь уже немало лет, если б она еще жила на свете. Вдруг он громко расхохотался: ему вспомнилось, что однажды произошло с этим милым созданием в его объятиях. Тогда люди еще знали, откуда ветер дует. Теперь же — черт его подери! — все шло шиворот-навыворот. Теперь ветры налетали откуда-то из покоев ночи, из кишечника подземного царства, тайком, бесконтрольно. (Тут уж не стоило хмуриться и задерживать дыхание.) Они проникали в дом через трубу, врывались через накрепко закрытые окна и сами открывали двери, как большие меделянские псы. Входили в комнату и усаживались за стол вместе с хозяевами, принимали участие в их скудных трапезах, а когда бывало пиво, наклонялись и сдували пену с кружек.
Матрос рассердился. Правда, он опять сел за стол, но к работе уже не притронулся, все равно это был бы напрасный труд. Время старило людей, смерть отнимала у них жизнь, забвение обволакивало их, и хорошо еще, что это было так. Иначе бы все глиняные сосуды разбились, в остовах кораблей нерестились бы рыбы, а в голове бы кишели дождевые черви, как в старом цветочном горшке. И было бы так, словно ты и не жил на свете, и напрасной была бы всякая работа.
Он думал, как ни верти, а эта история с дверью предвещает гостей. Но кто же собрался меня навестить?.. Ясное дело — малютка Анни! А она в счет не идет. Уж не старый ли простофиля Айстрах?.. Как знать, может, его коптилка опять погасла. А может, это его хотят убить! (Что кого-то хотят убить, было весьма правдоподобно, но матроса это больше не трогало, каждый должен когда-нибудь умереть, и чем раньше это случится, тем лучше для бедняги: ему по крайней мере уже не надо будет бояться смерти.)
И вдруг появилась малютка Анни, внезапно предстала перед ним с кувшином в руках, маленький ангел с большим белым светильником, пастуший ангел, сладостно пахнущий коровником.
— Поставь молоко возле плиты, — сказал матрос.
Анни сделала книксен и поставила молоко возле плиты.
Матрос смотрел на нее.
— А теперь иди-ка сюда!
Ему казалось почему-то, что за последние дни она переменилась, что-то с ней такое произошло, сокрушившее преграду между ним и окружающим его миром. В больших черных башмаках, подбитых гвоздями, она сделала несколько неуклюжих шагов и вступила в широкую солнечную лужу, причем несравненно осторожнее, чем вступила бы в навозную жижу на родительском дворе.