Волчья шкура
Шрифт:
Малетта с трудом открыл глаза. Слева за столом завсегдатаев сидели оба жандарма, справа, между Хабергейером и Пунцем Винцентом, — вышедший на пенсию Иоганн Айстрах, в ледяном свете неона еще более бледный, чем обычно, серый, как мертвец в ледяной пустыне, а над его головой висели часы, и стрелки их медленно продвигались вперед.
— Когда утром пускаешься в путь, — сказал человек-зебра (он и на этот раз заговорил первый) — утром, еще до восхода солнца, небо там, где оно касается земли, кровавая рана.
Ты прошел через ночь. Ты прошел через лес. Ощупью пробрался сквозь чащи сна, ты сам
Вот настает утро. В деревьях еще задержалась ночь. В камнях задержалась ночь. Ночь прикорнула в подлеске, в кустиках голубики и молча смотрит на тебя. Но наверху приближающийся день уже мерцает сквозь сучья, словно кровь сочится меж слипшихся, спутанных волос. День настал, рана открылась. Кровь из раны промочила волосы, что выросли за ночь.
Я часто спал так. И все время просыпался. И это всегда причиняло мне боль. Багровая рана жгла мое сердце… Он схватился за грудь. Его рука, худая и узкая, как у ребенка, от холода была красной, точно кровь, и среди холодов, среди мрака, среди зимы, казалось, росла прямо из его сердца, багровая, как пламя.
— Тогда я поднялся, — продолжал он, — поднялся и пошел дальше. Между двух деревьев я проснулся — передо мной простиралась земля с ее дорогами. Никогда я не мечтал о чем-нибудь другом: пробуждение, уход в странствие — ничего другого мне не надо. Каждый раз снова чувствовать эту боль и это ликование, когда земля и небо высвобождаются из объятий друг друга.
Нет, вы ошибаетесь. Это не пустые слова. Как бы мог я говорить пустые слова? Ведь я больше не человек. Я уже и не думаю. То, что вы слышите, только мое дыхание, биение моего сердца… Меня схватили и заперли. Вы знаете, что это такое? Заперли в четырех стенах! Я не убивал, я просил милостыню. Иной раз воровал, не отпираюсь. Я знал голод и жажду, как всякое живое существо. Явившись на свет, я уже хотел есть и пить. Но переливать из пустого в порожнее я не хотел. Нет! Уйти от всего! Вырваться из всего. Я говорил себе: лучше быть отверженным. Лучше быть зверем, чем колесом или другой составной частью этой машины. Земля и небо были словно разрезаны золотыми ножами. Разрез выглядел как путь к бегству. Он кровоточил и горел в моем сердце. Я шел по дорогам в неизвестность, все вперед и вперед, без возврата, и я воровал, не работал, а воровал! Обворовывал бравых воров, которые готовы были украсть дыхание из моего рта и жизнь из моих жил. Воров, что отравили землю и омрачили небо и построили стену между мной и далями!
Все время, что он говорил (или не говорил), слышно было только его бормотание, то, что он хотел сказать, вилось в воздухе вокруг него, бесспорно понятное, хотя и неразборчивое — все время матрос силился восстановить в памяти звуки, которые вдруг принесло из мглы годов и которые, видимо, требовали, чтобы он их вспомнил.
— Дали! — сказал он. — Ну конечно! Дали! Так я и в плавание уходил. Землю можно объехать раз-другой. Что можно, то можно. Но до горизонта все равно не доберешься.
— Свобода! — сказал человек-зебра. — Все дело в свободе. Я знаю, о ней много говорят
— Прожить жизнь, — сказал матрос, — и даже пальцем не шевельнуть! Вот твоя свобода! Этого и я бы хотел! Это же сущий рай. Но покуда ты таскаешь свой труп по земле, труп, который хочет жрать и пить водку да еще мерзнет, когда наступают холода, твоя свобода, ей-богу же, представляется мне в черном свете.
— В черном свете! — повторил человек-зебра. — Это значит, что все черно для тебя! Как ночь, когда я сбежал. Как дождь, который лил на меня. Как запах прел(й листвы, что свел меня с ума. Черен был лес, в котором я укрылся. Черно тело, держащее меня в плену. Черна мать-земля. Черен сон. Да, черен. И смерть черна. Но, — добавил он, — утро — красное. И рана, что разверзается на небе, — красная. Красна и рана, расцветающая в сердце! Я знаю, что умру от этой раны и глубоко под землей стану черным, как древесный корень, но моя рана будет пылать и впредь, потому что вдали мерцает голубизной — свобода!
Теперь его песня так глубоко проникла в сознание матроса, что ему казалось, ее можно насвистывать. Один звук сорвался с его губ, сорвался второй — фальшиво! Мелодия этой песни была другая.
Ну а Малетта? Он осушил четвертый бокал красного вина. Часы на стене показывали без двадцати шесть. Слева большая, справа малая стрелка. Нет, они не сцепились… Малетта поднялся. Его шатнуло, и он схватился за стол. Под его каучуковыми подметками ходуном ходили половицы. Бокал опрокинулся, он поймал его. Не беда! Вино ведь выпито…
— Получите с меня! — излишне громко крикнул Малетта. Он ощутил неодолимый позыв к мочеиспусканию. И подумал: бог ты мой, я и вправду пьян! И еще: бог ты мой, я и этого не сдюжил!
Подошла кельнерша. Ее косые глаза сидели в орбитах шиворот-навыворот. Непонятно, как это могло быть! Но в Тиши, видно, все было возможно.
— Один литр красного — три восемьдесят, — сказала она. Пестрое платье болталось на ней как не вешалке.
Он достал кошелек, открыл его, вытаращился на мелочь, на кредитные билеты. О господи! Позыв к мочеиспусканию и мелочь! Взяв бокал со стола, она дожидалась.
— Три восемьдесят? — в смущении переспросил он.
— Три восемьдесят, — повторила она. Ее платье и вправду висело как на вешалке, но в данном случае — к счастью. Он сунул ей пятимарковую бумажку, она дала сдачи. Ее глаза разом смотрели во всех направлениях.
— Благодарю. — Она повернулась и ушла, оставив за собой отзвук безнадежности. Юбка ее завертелась колесом, потом скрылась из глаз. Слава богу! Юбка исчезла! Она ушла.
Малетта с усилием влез в пальто. Позыв стал нестерпимым. Но дверь в туалет была близко. Он шагнул, вытянул руку, взялся за щеколду. На прощание оглянулся. Пятеро мужчин все еще сидели за своим столом. Покачиваясь, как гребцы в лодке, они продолжали тот же малозанимательный разговор. Малетта открыл дверь, спотыкаясь, вышел из зала, прошел мимо кухни и двинулся в направлении неприятного запаха. Коридор загибал направо и терялся в темноте. Но Малетта был уже у цели. Вот и заветная надпись.