Волчья шкура
Шрифт:
— Ты сходи-ка на навозную кучу!
А он (возмущенно):
— Убирайтесь к черту! Сами на нее садитесь!
Наконец после промедления, каковое нельзя недооценивать, дверь открылась, и из отхожего места, оглаживая юбку, выплыла кинозвезда Эрна Эдер. Пунцу, который в ярости уже вбежал туда и запер дверь, она бросила через плечо:
— Могли бы и подождать немножко!
Это было в девятнадцать часов десять минут.
Чуть позднее (около четверти восьмого) матрос вышел из дому — посмотреть на луну. Он раскурил трубку и стоял под серебряными от мороза
Ветер, видимо, окончательно улегся спать, окоченелые ветки не шелохнулись. Похрустывала заиндевевшая трава и сорняки. Густой наземный туман прикрыл долину. Исчез мир и дорога там, внизу. Как будто ты уже на том свете и воспарил над облаками. Как будто, кроме тебя, здесь есть только мороз, свет и тишина.
В доме спал арестант. Он попросил позволения переночевать. Пусть его ночует, несчастный чудак, жалко чго ли? Пусть поспит у плиты и хоть раз в тепле и с полным желудком увидит сны о дальних далях, о свободе.
Тут взошла луна. Глянула сквозь ветви яблони. Глянула прямо в лицо матросу, глянула ему в глаза.
Так близка была Голубая песня! Она уже коснулась его губ, как свежая вода. Но опять ускользнула в забвение! Словно песню вспугнула попытка матроса ее насвистывать.
Между тем мужчины за столом завсегдатаев стали втроем играть в тарок, отчего мало что изменилось (в тарой могут играть двое, трое и четверо), но Хабергейер на сей раз играл плохо. Он проигрывал, чего обычно с ним не случалось. Карты у него были хорошие и тем не менее он проигрывал. Прошло пять минут. Прошло десять минут. Рядом гремел духовой оркестр. Подошвы танцующих шлифовали пол. Веселье слетало с развевающихся юбок и, обернувшись запахом, уносилось в открытую дверь. Десять минут прошло, пятнадцать минут, а когда прошло двадцать и помощник жандарма Шобер выиграл, чего с ним еще никогда не бывало, Хабергейер положил свои карты, откинулся на стуле и сказал:
— Он, по-моему, провалился в унитаз. Пойду взгляну, что там происходит. — Хабергейер решительно встал и сказал Хабихту:
— Может, пойдешь со мной, жандарм? Нос я тебе, уж так и быть, заткну.
А этот (смеясь):
— Да отстань ты! Чего мне там делать?
А Хабергейер:
— Я просто подумал…
А Хабихт:
— В этом деле я ему не помощник.
— Я пойду, — решил Шобер. Он был падок до сенсаций — даже до самых малых сенсаций — и посему вышел вместе с Хабергейером.
В коридоре они наткнулись на скопление народа. Не менее дюжины посетителей осаждали дверь в туалет, в воздухе пахло мятежом.
— Придется ломать дверь, — как раз говорил какой-то парень. — Видно, он там уснул.
А какая-то женщина:
— Может, его удар хватил. Мужчины столько пьют…
Хабергейер затесался в толпу, впрочем почтительно расступившуюся перед его бородой.
— Расходитесь! — повелительно крикнул он. — Идите во двор, там имеется второй туалет. — И изо всей силы постучал в дверь. — Пунц! Алло! Что ты там копаешься? Может, тебе дурно? — Он приложил ухо к двери, потому что в зале и в кухне стоял отчаянный
Все столпившиеся (кто из любопытства, кто в силу горькой необходимости) прислушивались затаив дыхание и с интересом смотрели на короля охотников, который, приложив ухо к двери, кажется, что-то наконец разобрал. Он говорил:
— Ага! Сильная боль! — В кухне гремели тарелки. А он говорил: — Слушай! Мы тебя дожидаемся! — Теперь в кухне загрохотали ножи и вилки, казалось, там пустили в ход ударные инструменты.
Наступила пауза. Даже оркестр неожиданно умолк. Воцарилась полная тишина, только сквозной ветер свистел в щелях.
Помощник жандарма нагнулся, прислушиваясь. Ему почудился легкий шорох, шуршание бумаги и затем тихий стон.
— Да поворачивайся поживей, — кричал Хабергейер, — здесь уж целая толпа ротозеев скопилась.
В этот момент все началось сначала: грохоча, заиграл духовой оркестр, в кухне опять загремели фаянсовой посудой, и кельнерша пронзительным голосом стала ругаться на весь дом.
— Итак, — опять крикнул Хабергейер, — мы тебя дожидаемся. Да ладно уж! Я просто хотел узнать, что с тобой стряслось. — Он выпрямился. Под окладистой бородой на его лице ничего нельзя было прочитать. — Сейчас он будет готов. — сказал Хабергейер. — Сейчас выйдет.
В это время (то есть за пять минут до половины восьмого) матрос все еще стоял на откосе. Он пребывал в задумчивости, а задумчивость делает неприметным течение времени. К тому же человек, когда он напряженно думает, не замечает холода. Он думал о малютке Анни (почему бы и не о ней?); всегда хорошо думать о чем-либо приятном. И еще думал о Голубой песне, которая снова ускользнула от него. И еще об окарине, которую ему вряд ли удастся смастерить. Оставалось одно — купить ее. Дорого такая штука стоить не может.
Он взглянул вверх — на серебряную дольку луны, что повисла в ветвях яблони; взглянул вниз — на туман, морем разлившийся над долиной и медленно ползущий вверх но склону. Он ничего не слышал. И ничего не видел. Наверно, и нечего было слышать, а видеть он и не мог, потому что туман теперь клочьями ваты лежал над долиной.
Потом часы в деревне пробили половину восьмого, это он услышал, тотчас же почувствовал холод и пошел спать. Запер за собою двери. Ключ предосторожности ради сунул в карман. Быстрым взглядом окинул комнату и увидел человека-зебру, лежащего у плиты в отсветах угасающих углей, темного и неподвижного, как корень под землей.
Но когда часы пробили половину восьмого (а как всем нам известно, половина — это два удара), Пунц Винцент вдруг вырос у стола завсегдатаев. Он щелкнул каблуками и выбросил вверх руку.
Да-да, выбросил вверх руку. И щелкнул каблуками. Хабергейер искоса посмотрел на него.
— Ты что, спятил? — спросил он, укрывшись за своей бородой.
— Хайль! — выкрикнул Пунц. — Хайль! — Его лицо с громадным орлиным носом уже не было пунцовым, не было даже красноватым. Нет, оно было серое, как цемент.