Волчья шкура
Шрифт:
Матрос, распетушившись, встал перед ним.
— Если я говорю, что у меня три топора, то четырех у меня нету! Вы хотите сделать обыск? Да? В таком случае предъявите ордер!
— Ордер?
— Ясно! А что же еще? Ордер из суда, из прокуратуры, из жандармерии! Или вы думаете, что я с луны свалился и вы можете делать со мной все, что вам вздумается?
— Не орите, господин…
— Буду орать! Я здесь на своем участке и могу орать, сколько моей душе угодно. А если вы не хотите слушать — убирайтесь подобру-поздорову! Довольно уж я говорил тихим голосом.
Инспектор наконец повернулся к двери и сказал!
— Мы еще побеседуем с вами! Идемте, Хабихт! — Он швырнул топор под ноги матросу и удалился.
Итак, на первый раз испуг миновал. Матрос, глядя им вслед, видел, как они мало-помалу растворялись в вихре снежных хлопьев, а следовательно, медленно возвращались туда, где в супе плавал тмин. Только
— Эй, парень! — крикнул он. — Слезай, они ушли, — И вдруг рассвирепел на того наверху, что, словно заряд динамита, лежал в сене, в то время как здесь полыхал огонь. Тот еще заставил матроса его упрашивать, но потом слез и, казалось, только сейчас проснулся.
— Жандармы? — Его вставная челюсть стучала, а сам он трясся, как телега на валунном поле.
— Понятное дело! — ответил матрос. — А кто же еще? Сегодня ночью внизу кого-то укокошили. Прошу тебя, смывайся-ка ты в свой лес. Они, конечно, опять сюда заявятся.
Арестант сделался бледнее, чем был, доказав тем самым, что бледное лицо еще нельзя считать бледным.
— Это конец! — сказал он. — Теперь они приведут ищеек.
Матрос вскипел.
— Конец! — прошипел он. — Чему конец? Твоей так называемой свободе! Верно? Иди ты знаешь куда с этой свободой!
— Псы! — сказал арестант. — Они затравят меня!
А матрос:
— Ты погляди, снегу-то сколько навалило!
Арестант в ответ:
— Они и под снегом сыщут мои следы.
А матрос:
— Если у тебя ноги так воняют… — Ворча что-то себе под нос, он убрал лестницу. — Если у тебя ноги так воняют, ходи на голове! Хоть раз в жизни она на что-нибудь сгодится. А теперь выметайся отсюда!
Арестант — руки у него висели как плети, а колени подгибались — помедлил между дверью в комнату и наружной дверью. Уже выброшенный из тепла, он еще не решался совершить прыжок в холод. То мистическое, что мерцало вкруг него (словно небо, отраженное в темной воде), даже «звериная шкура», все с него спало: нагой и отупевший, стоял он там перед взором зимы.
— Срок у тебя небольшой, — сказал матрос. — Воротись в тюрьму и отсиди свое! — Он сказал это уже не той фантастической зебре, что галопировала в лесах его мечтаний, ибо оттуда, сверху, больше уже не доносился стук ее копыт. Голубая песнь смолкла, он не слышал ее. С этими словами он открыл дверь. В нее глянули пустые глаза зимы. Матрос сказал: — От сарая иди вправо, там дорога не просматривается. — Зима таращилась за его плечами.
Арестант сделал несколько неуверенных шагов — прямо в вытаращенные снежные глаза. Глаза без радужной оболочки, без зрачка, как глаза гипсовой фигуры, как вывороченные глаза мертвеца… Ослепленный, он, пошатываясь, шел им навстречу.
Если бы кто-нибудь — Хабихт, к примеру, — подумал, что дело об убийстве в Тиши скоро разъяснится, можно было бы с уверенностью сказать, что он человек дельный, солидный, но, увы, не пророк. Три дня кряду пятнадцать человек жандармов топали по нашей местности, ибо они тотчас же размножились (мы понятия не имеем, как это произошло, однако в мгновение ока их стало пятнадцать), итак, три дня они утрамбовывали снег на дорогах, за что мы им и посейчас благодарны, так как снегопад ни на минуту не прекращался и снежный покров достигал уже полуметровой высоты. Три дня кряду вели они дознание, осматривали топоры то у одного, то у другого, главным образом у лесорубов и дровоколов — ведь у каждого топоров и колунов было множество. Но ни на одном из них — а почти все они приходились по размеру раны, и значит, могли сойти за орудие преступления — не было ни следов крови, ни следов мозга, ни хотя бы одного волоска с головы Айстраха.
А мир тем временем стал совсем белым, груз снега на крышах увеличивался и уже свисал с карнизов; жандармы то и дело жмурились, то и дело вытирали слезы, но плакали они, разумеется, не от растроганности и не затем, чтобы смягчить сердце преступника, а только потому, что белизна слепила им глаза; ведь белым был лик зимы, белым было место преступления, и белым-бело было в головах у жандармов, словно и туда засыпался снег. Куда ни глянь — белые клочья ваты, шагнешь раз-другой, и застрял, и уже тонешь в глубинах зимней спячки, как в перине, а протоколы дознания, словно стеганое одеяло, натягиваешь на голову. Допрошены были Хабергейер и Пунц, подумать только, лучшие, старейшие друзья жертвы преступления! А в результате: нескончаемая зевота, от которой скулы трещат. И во всех окнах белоснежный лик зимы, и в записных книжках сплошь белые страницы, а потом вдруг веки начинают гореть и на них проступают следы крови, ярко-красное полуночное солнце посреди мучительной зевоты. К матросу они более не возвращались, эти пятнадцать жандармов (тридцать высоких сапог!), но зато
То была новинка Нового года: знать, что среди нас живет неопознанный убийца и что едва ли не каждый из нас может этим убийцей оказаться. И — о гордость! — нас пропечатали в газете! В ней стояло название нашей коровьей деревни. Мы рвали газету друг у друга из рук (в «Грозди» или у парикмахера). Мы тыкали пальцем в эту строку, мы пробуравили пальцами бумагу, мы кричали: «Вон там, наверху! Гляди-ка, черным по белому! Убери свои лапы, ничего не видно!» В верхнем углу была помещена фотография нашего дуба и надпись жирным шрифтом: «Под этой старой липой мастеру лесопильного завода раскроили череп». Конечно, это большая честь, потому что (господи боже мой!) ну кто мы такие? Здесь же никогда ничего не случалось, здесь мы иностранных туристов даже в глаза не видели, у нас здесь вроде как чулан на скотном дворе, набитый всякой дрянью, в лучшем случае — сарай, полный дров в дальнем углу двора при маленькой гостинице, которой считается наша страна. Но конечно, следом пришло разочарование, увы, в следующем номере газеты — мы все так и бросились на него — о нас уже не было ни слова, мы опять были забыты. Между тем тот, кто пал жертвой, покоился в церкви, готовясь слиться с землею. Там он лежал удобно, мягко, лежал во господе; в этом смысле все было в полнейшем порядке. Но убийца жил среди нас, отнюдь не готовясь к тому, чтобы его схватили. Мы видели его в недостижимой дали, видели как маленькую черную точку, как мушиное пятнышко на белой вечности снегов, и тем не менее знали, что он среди нас, так близко, что мы всякий раз задеваем его плечом. Убийца выходил из подворотни, выходил со двора, захаживал в «Гроздь», садился в рейсовый автобус, тяжело ступая, шел по улице, пересекавшей деревню, и время от времени сплевывал в снег, а иной раз он удваивался, утраивался, удесятерялся даже. Случалось, мы видели целую армию убийц. Они выходили из всех дверей нашей деревни, чтобы прогуляться под защитой закона. Мы переглядывались, мы смотрели вслед друг другу; мы украдкой заглядывали друг другу в глаза и, к величайшему своему огорчению, обнаруживали, что, собственно, у каждого из нас — даже у бургомистра, — иными словами, у каждого, как бы хорошо он всем нам ни был известен, если смотреть па него искоса, было лицо убийцы.
Но со временем ко всему привыкаешь, даже к острой прелести жизни среди убийц. Метель, что метет помимо нашей воли, заметает кровавые следы, и вскоре мы опять чувствуем себя уютно. Правда, некоторое время спали мы как-то неважно, жидковатый был у нас сон, он походил на зимний скелет леса, на тот черный скелет, что держит нас в плену, но ни от чего не защищает. Мы сидели в клетке, на нас пялились белые глаза зимы, а мы разогревали вчерашний суп (иными словами, былой уют нашей жизни) и в суп, чтобы был повкуснее, клали все, что у нас имелось: несчастье, боль, отчаяние и даже светопреставление, которое нам опять предрекал Фердинанд Циттер. А на самом краю уюта, вернее, тихой гавани, где мы варили свой суп, старой гавани — сиречь нашего сердца, вдали от щекочущих нервы событий, так сказать, заранее растворившись в нестерпимом шуме, за нашим столом (на котором мы, если можно так выразиться, вскрывали очередные трупы), нас настигла весть еще об одной смерти, конечно же, прямого отношения к предыдущим событиям не имеющей.
То был маленький Бахлер. Он умер в воскресенье тринадцатого января, в день, когда нас здесь оставили с глазу на глаз с убийцей, умер от последствий лыжной прогулки, предусмотренной учебным планом, и погоды, таковым не предусмотренной, что и привело мальчика к конечной цели, весьма прискорбной для его родителей. Малетта одним из первых узнал об этом. Он, по обыкновению, обедал в «Грозди», когда врач, вызванный из города (разумеется, слишком поздно), после того как все уже свершилось, забежал туда подкрепиться, прежде чем сесть в свою машину.