Вольф Мессинг
Шрифт:
Гобулов, пытаясь справиться с бесовским наваждением, прислушался к подспудно истекающей мысли — этого не может быть, это происки хитрожопого прониры. Затем комиссар все-таки решил поверить своим глазам.
Левая рука подследственного возле локтя была и вправду завязана на узел, причем пальцы шевелились, сама конечность двигалась — Гобулов поднял ее, опустил. Никаких следов крови или переломов.
Осмысливая увиденное, он тихо приказал Гнилощукину.
— Развяжи!
Гнилощукин завыл — мы завыли с ним в два голоса. Наконец гэбист отважился приблизиться ко мне, взялся
— Ты чего? — шепотом поинтересовался Гобулов.
— Боюсь, — признался младший лейтенант ГБ.
— Отставить! Чекисты не боятся! — приказал Гобулов и сам взялся за мою руку.
Он попытался просунуть предплечье с пальцами через узел. Рука не поддавалась.
Я посоветовал.
— Вы зубами попробуйте.
— Не учи ученого, — огрызнулся Гобулов и приказал лейтенанту. — Подержи у плеча.
Вдвоем, не без моей помощи, им удалось протиснуть нижнюю часть руки с пальцами и привести конечность в первоначальное положение.
Пока двигались, запыхались. Я тут же снял установку.
Гобулов, придя в себя, снял фуражку и достал из кармана чистый носовой платок. Неожиданно он за шиворот согнал меня с табуретки, сел на мое место, и принялся вытирать пот со лба.
Я встал возле стола по стойке смирно. Как учили. Про себя, в скобках, подумал: «не рано (ли я их отпустил?) Может, еще (раз попробовать завязать) руку. Или (ногу)?» Пока нарком отдыхал, Мессинг решил: «не стоит, еще с ума сойдут!»
Отдышавшись, Амаяк Захарович спросил.
— Думаешь, очень умный? Гипноз-хипноз применяешь? Ну, погоди. Жить захочешь, одумаешься.
— Я и сейчас жить хочу, — ответил я. — Что вы от меня хотите. Денег у меня больше нет. В Новосибирске я отдал сто двадцать тысяч рублей на покупку истребителя, здесь меня Айвазян ободрал в шахматы на двадцать тысяч. Сорок тысяч летчику.
— Летчик утверждает, тридцать, — поправил меня Гобулов.
— Врет, — уверенно заявил я. — Сорок, тютелька в тютельку. Они, наверное, их с Калинским поделили. Нет у меня больше денег, а заработать вы не даете. Если этот грязный ишак, — я кивнул в сторону Гнилощукина (тот стоял как каменный, ни словом, ни жестом не выразив возмущение), — еще раз завяжет мне руку узлом, как я буду выступать?
— Выступать, говоришь? — угрожающе спросил Гобулов, затем кивком приказал Гнилощукину. — Выйди! И дверь покрепче закрой.
Когда мы остались одни, Гобулов поводил языком по пересохшим губам, затем все также сидя на табурете, в упор наставил на меня указательный палец и спросил.
— Выступать собираешься?
Мессинг скромно признался.
— Я не против.
Нарком молчал, затем, решившись, спросил.
— Когда я умру?
— Клянусь, не знаю! — слукавил я. — Знаю только, что после моей смерти, Лаврентий Павлович и года не протянет.
— Врешь! — заявил Гобулов. — Лаврентий Павлович во-он какой человек, а ты, Мессинг, — он выразительно сморщился, — во-он какой человек. Ишак ты недоделанный! Как же ты можешь знать, что случится после твоей подлой смерти.
— Убейте, узнаете. Что знаю, скажу, но только для вас. Если выпустите меня, долго проживете, уйдете на пенсию. Если нет… Как только я отдам концы, вам и месяца не дожить.
Он долго и внимательно изучал подследственного, по-прежнему по стойке смирно стоявшего у стола.
Наконец нарушил молчание.
— На пушку берешь?
Мыслил открыто «на пушку (берет, гад)! А если не врет? (Что имею?) Лаврентий чикаться не будет. И Богдан (не спасет). Меркулов, Юсупов спят и видят, как бы меня закопать. Скрыть от (них невозможно). (Вай-вай-вай, держать нелзя, выпускать нелзя). Как быт?»
Я осмелился напомнить о себе.
— Только между нами, Берии было приказано оставить меня в покое.
— Кем приказано.
Я вскинул очи горе, затем уже более деловито продолжил.
— Лаврентию Павловичу брать Мессинга на себя ни к чему. Он прикажет… ну, понимаете? Чтобы концы в воду.
— Все ты врешь! — до смерти перепугался Амаяк Захарович.
— А вы проверьте. Между прочим, в Москве уже знают, где вы держите Мессинга. Правда, не понимают, зачем.
— Опять врешь!!
— Позвоните брату, — предложил я.
Он, ни слова не говоря, встал и вышел из пыточной.
Глава 8
Неделю меня не тревожили допросами. Все эти дни я заливал Шенфельду за мою, как говорят в Одессе, неудачную жизнь — как сбежал из дома с семьей циркачей, как мотался по Польше в поисках куска хлеба, как вышел на Кобака и с трудом начал осваивать трудную, малопочетную, но позволившую не умереть с голода профессию ясновидящего. Я рассказывал ему то, что он хотел услышать от такого мелкого проходимца, каким ему представлялся Мессинг. Мне, в общем-то, было все равно, что заливать, просто хотелось чем-то заняться. Играть в молчанку у меня сил не было. Я, как Калинский, без конца говорил и говорил. Правда, ни слова о Германии, о Гитлере и Сталине — это были запретные темы. Только Польша. Как родился, с кем жил, как мошенничал, как добывал хлеб насущный.
Обыкновенная история!
Такой сценарий позволил мне полностью сосредоточиться на ожидаемом будущем. К сожалению оно отделывалось от меня пустыми пейзажами, неизвестными людьми, разговорами на узбекском.
Что я понимал по-узбекски? Ничего, и все мои попытки отыскать реальную нить событий на ближайшую неделю, оказывались бесполезным занятием.
С высоты четырнадцатого этажа, предупреждаю — труднее всего предугадать самое близкое, самое ожидаемое. Оно всегда происходит внезапно, как бы невзначай выныривает из-за угла. Остается только руками развести — от кого, ты, родимое, пряталось? Зачем подталкивало к отчаянию? Зачем подсовывало прошлое, выдавая его за подступающее будущее. Кстати, на эту уловку я попался, имея дело с Калинским. Во время знакомства я воочию наблюдал себя помещенным в следственный изолятор, но мне почему-то в голову не приходило, что это уже не воспоминание, а предсказание. Другими словами, каждый угадывает или, если угодно, опознает то, что хочет угадать. Этот порог трудно преодолим. Что касается общих соображений, о них я расскажу позже.