Волною морскою (сборник)
Шрифт:
— Так и не узнали, что отец ваш — еврей?
— Пока шла кампания по выявлению — нет. В бане его прикрывали, для своих он придумал что-то.
— Фимоз.
— Вот-вот. Потом узнали. От наших же и узнали.
Когда открылось, что Шац еврей, жить ему стало существенно тяжелее. Вроде как «полезный еврей» — слово на этот случай у немцев было. Норму уже выполнять приходилось — тройную. И терпел — от немцев и от своих. Но настоящих садистов в лагере было немного. Охранники тоже — обычные люди.
— Средние, — подсказываю я.
— Да,
Садистов немного было, не больше, чем теперь, но одна была — жена коменданта лагеря. Красивая баба, говорил отец. Туфлей любила ударить в пах. Штаны при себе снимать заставляла. Развлекалась, в общем. Доразвлекалась.
Освобождали их американцы. Делали так: окружали лагерь и ждали, пока охрана сдастся и заключенные ее перебьют. Сутки могли ждать, двое. Выдерживали дистанцию. Обычная для американцев практика. Немцы к ним в плен хотели, но зачем им пленные немцы?
— Что он с ней сделал? — спрашиваю.
— Отымел. Понял? Первым.
— А потом? Потом что? Убили?
— Ну, наверное, — пожимает плечами полковник. — Немцев всех перебили, вряд ли кто-нибудь спасся.
Мы некоторое время молчим.
— Скажите, как отец ваш потом относился к немцам?
— Нормально. Почему «относился»? Жив отец. Злится только, что пенсию немцы не платят. Он нигде у них по документам не проходил как Шац.
Жив отец его. И что делает? — Ничего он не делает, что ему делать? На рынок любит ходить. Бабу эту немецкую вспоминает. Раньше, пока была мать, молчал, а теперь чаще, чем о собственной жене, говорит.
В кабинете почти темно. Мне вдруг хочется поддержать полковника, хотя бы посмотреть ему в глаза, но он сидит спиной к окну, и глаз его я не вижу. Пробую что-то сказать: про недержание аффекта, про старческую сексуальность. Принадлежность к врачебной профессии как будто дает мне право произносить ничего, в общем, не значащие слова.
— За всю войну, — говорит полковник, — отец мой не убил ни одного человека. И если бы американцы твои освободили его как надо, по-человечески, теперь бы он немецкую бабу эту не вспоминал.
Полковник кончил рассказ и постепенно впадает в летаргию. Наверное, надо идти?
Спрошу напоследок:
— А что флажки у вас на карте обозначают?
Он вдруг широко улыбается, в полумраке видны его зубы:
— Ничего не обозначают. Флажки и флажки. Просто так.
Ну что, я пошел?
— И куда ты пошел без шапки? — спрашивает полковник. — Шапка есть?
— О, даже две: кепка и теплая, шерстяная.
— Надень шерстяную.
Петрозаводск: темень, холод, лед, улицы едва освещены, ничего не разберешь.
Вечером встречаю на конгрессе молодого человека с красивым голосом, того самого, из поезда, он делится впечатлениями от города, говорит: «Такая же жопа, как все остальное», и выражает желание продолжить знакомство в Москве:
— Пообедаем вместе? Чур, приглашаю я. — Между прочим спрашивает меня: — Разузнали про давешних побиенных? — Молодец, нашел слово.
— Нет, — отвечаю я. — Нет.
Цыганка
Он и человек разумный, и врач неплохой, мы хотим лечиться у таких, если что.
Врач, две работы — денежная и интересная. На интересной он думает: настоящая работа, врачебная, денег только не платят. А человек он молодой, ему нужны деньги. Маленькие дети, сиделка для бабушки, машина ломается, много желанных предметов, много всего вокруг, не стоит и объяснять. Но дольше, чем на несколько секунд, он о деньгах не задумывается. Нужны — и всё.
Денежная работа вызывает, напротив, долгие размышления. Я небесталанный, думает он, молодой — бабушка жива, разумеется, молодой, — многое надо успеть, на что я жизнь трачу? Он знает, на что ее тратить: жить, думать, чувствовать, любить, свершать открытья. Отец ему говорил, назидательно, тяжело: занимайся тем, что имеет образ в вечности. И стихи читал, другие и эти. Давно это было, больше десяти лет уже, как нет отца.
Интересную работу его вообразить легко: смотреть больных в клинике, радоваться, когда помог, сделал что-нибудь новое, диагноз редкий поставил, огорчаться — ну тоже, конечно, — когда больные умирают или приходится много писать. Того и другого хватает: скоропомощная больница, дежурства, но он хороший врач, мы уже говорили.
Кое-как платят и здесь: благодарные больные, их родственники. Гонораров себе он не назначает: мало ли что — все, он — не все.
Денежную работу представить себе сложнее. Вот что это: возить за границу больных эмигрантов. Есть такая организация — отправляет людей насовсем в Америку, под присмотром. Евреи, баптисты, бакинские армяне, курды, странные люди — куда они едут, и как это все работает? Люди странные и занятие странное — возить их, но хорошо платят: шестьсот долларов за перелет.
И вот сегодня, в пятницу, — передать дежурство, забрать медицинские причиндалы, попасться на глаза начальству и к часу — в аэропорт, в Америку лететь, в который раз? — он давно уже сбился со счета. Быстренько сдать больного — да, надо еще из Нью-Йорка долететь до конечного пункта, на этот раз близко — Портленд, там его встретят друзья: два часа — и они уже в Бостоне, и в Америке все еще пятница. Деньги заплатят в Нью-Йорке, с больным он расстанется в Портленде, друзья — муж с женой, его однокурсники, рано поженились, рано уехали, любимые, надежные — не дадут истратить ни цента, а утром отвезут его прямо в Нью-Йорк — как раз туда собирались, они любят Нью-Йорк, они любят все, что идет их с ним дружбе на пользу Будет суббота. Он вернется домой в воскресенье, выспится — и на работу, главную, интересную. Так каждый месяц.