Волною морскою (сборник)
Шрифт:
Встречающих не отличить от вновь прибывших: те же, не омраченные ничем лица. Никто не знает английского? Не могут адрес свой написать? А говорят еще: страна забвения родины. Нет, даже букв не знают. Давно в Америке? — Четыре года.
— Американцы, — объясняет один из встречающих, — такие добрые! Они с нами як с глухонемыми.
Багажа у баптистов — тридцать шесть мест, по два места каждому полагается.
Пока он возился с бумажками, самолет его улетел. Следующий — ранним утром, через шесть с половиной часов, он опять без труда меняет билет, он и должен был утром лететь. Теперь куда — в гостиницу? Пока доедет, пока уляжется — пора будет подниматься. Да и стоит
Другой конец Земли — само по себе это давно перестало радовать. Он бывает в городах с красивыми названиями — Альбукерке, например, или Индианаполис, и что? Везде — в Нью-Йорке ли, в Альбукерке, тут ли — одно и то же — красные полы, красно-белые стены, идеальная ровность линий, тонов, ничто не радует глаз слишком, и ничто его не оскорбляет. И всюду, как часть оформления, негромко — Моцарт, симфонии, фортепианные концерты, не из самых известных, в основном вторые, медленные, части. Кто играет? Орегон-симфони, Портленд-филармоник, какая разница? Не эстрада, не блатные песенки. А как-нибудь так устроиться, чтоб — совсем тишина? Разборчивый пассажир — пожалуйста, никто не удивлен — можно посидеть в комнате для медитаций. Посидеть, полежать. Медитаций? Именно так, размышлений, у нас вон в аэропортах часовни пооткрывали — но поразмышлять и неверующему полезно, опять ничьи чувства не оскорблены.
— А курить можно в вашей комнате медитаций? — вдруг спрашивает он, сам себе удивляясь.
— Курить? — Он с ума сошел? — Курить нельзя ни в одном аэропорту Америки.
Вопрос про «курить» отрезает всякую возможность неформального разговора, показывает им, что он человек опасный. Ладно, ладно, он будет курить в отведенных местах, на улице.
Аэропорт совершенно пуст. Можно хоть сумку свою тут оставить? — Нет, ручную кладь надо брать с собой. — Что, каждый раз? Даже не пробовать тут улыбаться, all jokes will be taken seriously, вологодский конвой шутить не любит.
Порядок есть порядок, он понимает. У них и медицина от этого — изумительная, в сто раз лучше нашей, и все же — глупо. Укладывать вещи на черную ленту помогает ему толстый седой негр, без неприязни, работа такая. Кажется, негр ему даже сочувствует. Наверное, сам потому что курит.
— Опоздал, теперь до утра, — объясняет он негру, возвращаясь с улицы второй уже или третий раз.
— Just one of those days, man… — повторяет тот.
По-русски сказали б: «Бывает». У негра глубокий бас.
Он доходит до места, откуда видно шоссе — там едут редкие машины, не быстро и не медленно, у верхней границы дозволенного, — и вспоминает, как перемещался по окрестностям Бостона с друзьями, а иногда и один. И в каждой встречаемой им машине, он знал, сидит человек, ценящий свою жизнь не меньше, чем он — свою, — и жизнь, и сохранность автомобиля, и оттого, как правило, осторожный, предупредительный, не презирающий себя за готовность уступить. Стоит ли прожить свою жизнь или хотя бы часть ее — почему-то хочется сказать: последнюю — тут? Тут правильно выбрасывают мусор и правильно ставят машины, научиться этому можно, проще, чем английскому языку. Не в одной безопасности дело. Он представляет себя пожилым, почему-то совсем одиноким — может, оттого что в данную минуту одинок — в маленьком местечке на океане, у соседей его красные грубые лица, но сами они не грубы, они говорят про него: здесь живет доктор такой-то, им приятно, что их сосед — врач. Они устояли в жизни, и он устоял, а сколько раз могли сбиться!..
От усталости мысль его сворачивает в сторону: цыганка сегодня утром ему напророчила счастье. Будешь тут счастлив! Есть ли в Америке цыгане? — они, кажется, всюду есть, — нет, связь с доисторическим временем здесь обеспечивают индейцы — впрочем, индейцев-то он за годы уже полетов и не видал — одни диковинные названия наподобие Айдахо, — и вот он снова проходит досмотр и уже лежит на красном полу, всюду линолеум, тут в комнате медитаций — промышленный ковролин, и думает: я участвую в бессмысленной деятельности, а вечность есть, конечно, прав был отец, есть вечность, и осмыслено только то, что имеет проекцию в эту самую вечность, свою в ней часть. Лечение людей — не важно каких — имеет проекцию в вечность, хоть и живут его пациенты не вечно, а иногда и совсем чуть-чуть. И встреча с друзьями, не состоявшаяся сегодня, — имеет. И слушанье музыки, и разглядывание природы… А остальное — как это его дурацкое зарабатывание денег — what а waste! Отчего английские слова приходят первыми в голову? Ведь не так хорошо он знает язык, да и в русском немало синонимов для «впустую»: даром, втуне, вотще, понапрасну, всуе… Много слов: вхолостую, попусту, без нужды, зазря, почем зря…
Все, он спит.
Спит он не очень долго, часа полтора, и пробуждается от страшного шума: в комнату въезжает огромный, невиданный пылесос. Управляет им черноволосый маленький человек — мексиканец, наверное, — в наушниках, чтоб не оглохнуть. Наушники оторочены искусственным розовым мехом — как будто индеец с перьями на голове.
Он коротко смеется и тут же делает вид, что спит. Ужасный грохот, как можно спать? Ну не спит, медитирует, зачем-то ведь есть эта комната? Неохота вставать. Давай-ка, катись отсюда, индеец, и без тебя тут негрязно! Тот быстренько проходится жуткой своей машиной — от него буквально в нескольких сантиметрах — все, снова один, тишина.
Он смотрит на часы, закрывает глаза и вызывает образы тех, кто его безусловно любит. Такой управляемый сон, почти целиком подконтрольный сознанию — и все-таки управляемый не совсем.
Ему хочется видеть отца — вот он, отец. Он принимает отца целиком, не как носителя свойств и качеств. Они хорошо известны ему — кому же еще их знать, как не сыну? — но к самому отцу, к тайне личности, не имеют словно бы отношения. Добрый, щедрый, самоотверженный — да, конечно, но все это может он сказать, например, и о своих друзьях.
— Как же так? — говорит он отцу. — У меня есть душа, есть талант — не к одной медицине, ты знаешь, но вот — и к музыке был талант, определенно ведь был, я и теперь люблю музыку больше всего, в наше время это не так часто, и что же? Ездить в бессмысленные путешествия, потому что на главной работе не платят, лежать на красном полу, завидовать людям со строгими лицами и определенностью в жизни? — Он, видно, здорово устал, потому что разжалобился до слез.
А чего он, вообще говоря, плачет? Ну, устал, не тот Портленд, друзей не увидел? — еще увидятся, ночь на полу? — сэкономил сколько-то долларов, да и здесь вполне чисто, а что нет отца — одиннадцать лет прошло, а не привыкнуть никак.
От слез становится легче, он смотрит на себя немножко со стороны и видит комизм положения: взрослый дядька в слезах, красный пол, медицинская сумка под головой, и вскоре опять засыпает. И снится ему теперь уже полноценный сон: они с отцом сидят возле поломавшейся машины, рядом с тем местом, куда надевается колесо, сломалась — как называется эта штука? скажем, ступица или втулка, — ясно, что ничего починить нельзя — ни запчастей нет, ни навыков, — они в свое время часто оказывались в таком положении, — просто сидят на земле, и отец говорит ему: «Ты мой родной». Дело не в словах, разумеется, а в содержании, во взгляде отца, который означает, что все идет правильно, как должно идти, и что отцу жалко, что сын его одинок.