Вольные казаки
Шрифт:
– Храм Николы Морского, угодника божия, известен вам-с?
– Как же!
– ответил я.
– Близ театров и Никольского рынка? Посредине площади?
– Я знаю.
– Так вот-с. Подан ему мною третьего числа полный апелляционный документ по моему делу, с приложением прошений - митрополиту, в комиссию, комитет, министерства, синод, сенат, прокурору, Третьему отделению, господину обер-полицмейстеру, всем чинам и всему капитулу и храброму воинству. Все переписано в копиях и с приложением гербовых марок. И следовательно, имею полное право возвратиться к моим нищим сиротам, успокоить их словесно впредь до получения решения...
Все это было очень похоже на бормотание
– Кому вы подали бумаги?
– переспросил я его, пытаясь убедиться, сумасшедший он или нет.
– Николе Морскому-с! Угоднику божию Николаю чудотворцу-с!
Теперь лицо его было жестоко и в самом деле ужасно.
Ответив мне, он смотрел на меня неподвижными дулами ружья и молчал.
– Как же ты ему подавал-то?
– улыбаясь и в то же время, очевидно, "до смерти" испугавшись нелепых слов прохожего, спросила кухарка.
– Очень просто. Святитель в ризе и имеет вокруг головы сияние... Ну я и возложил ему все документы этак за сияние и поклонился в землю. В храме никого не было...
Мы не знали, что говорить и что спросить, но прохожий мог еще кое-что сообщить нам:
– Следовательно, сторож ли, или священник, но обязаны от угодника божия принять прошение с документами.
Они только слуги божий, а он - угодник! При этом случае не может быть упорства, должны принять и дать ход!
И вот посмотрим-с!.. Я не подаю больше-с! Не касаюсь!
Угодник божий Николай чудотворец входит вместо раба своего сам и говорит... Одним словом, посмотрим-с, как-то они, инстанции-то, закряхтят-с!
Под каким-то предлогом я ушел из кухни - так было нестерпимо и слушать и смотреть на этого человека, находившегося, очевидно, в каком-то ужасном состоянии. Но при всем моем нежелании бесплодно мучить себя, слушая непонятные, кабалистические речи прохожего, я знал и видел, что он страдает, что у него на душе есть что-то ужасное, - и меня тянуло к нему за этою тайной, и казалось даже, что отпустить его, не дав ему возможности сказать все, что у него на душе, будет делом жестоким. С полчаса отдохнув от первого удручающего впечатления, я не выдержал и опять пошел в кухню, но в сенях мы оба столкнулись с прохожим: он поел и собирался уходить.
– Что такое мучает вас?
– как-то неожиданно и резко сорвалось у меня с языка.
Прохожий остановился, вперил в меня свой убийственный взгляд и несколько мгновений стоял молча и неподвижно. Вдруг, как ключ из камня, из его неподвижных темных глаз закапали слезы.
– Я сам мучил людей, - медленно выговорил он.
– Я сам душегуб и кровопийца!.. Не меня мучили, я муч-ч-ил люд-дей!..
Последние слова он сопровождал медленными прикосновениями сжатого кулака к сердцу и неожиданно ослабел, не сел, а опустился на лавку, стоявшую в сенях; не будь этой лавки, он непременно бы свалился с ног.
– Я грешник! Я кровопиец!
Прижав к груди сжатый кулак, он замолчал, отвернулся и плакал... Мало-помалу он заговорил и по-прежнему, все с теми же странными оборотами речи, никаким образом, повидимому, не желавшими сделаться ясными, определенными, перемешанными к тому же с текстами священного писания, полными кротости и любви, но всегда дающими возможность подразумевать, что они адресуются к какому-нибудь непременно злому человеку, которому эти тексты придутся очень не по нутру, - все это делало речь прохожего нестерпимо-утомительною и запутанною. Мысль отказывалась следить за этою скрытною, постоянно чем-то завелакиваемою речью, и я начинал уже чувствовать боль в висках, когда прохожий прервал свой запутанный монолог, остановился на минуту, кашлянул и довольно тихо произнес:
– Звали ее Франциска Станиславовна...
Тут только я начал соображать и понимать кабалистические речи моего собеседника. И вот что оказалось.
Нищий-прохожий весьма недавно занимал довольно значительное, по силе и могуществу власти, место в одном из отдаленнейших и глухих уголков Сибири. Дикая, волчья, необузданная натура, подкрепленная правом не ограниченной никакими пределами власти над местным населением, развернулась в этой глуши до последних пределов широты звериных требований. Глушь, отдаленность административных центров, уловка понимать и провести начальство, звериный опыт предшественников, остававшихся безнаказанными целые десятки лет, - все это сделало из грубой и чувственной натуры нашего героя существо во всех отношениях бесцеремонное и бесчувственное. Разврат, пьянство, хищничество, разбойничьи нападения на глухие деревни инородцев для получения контрибуций всякого сорта и качества, и опять разврат, подкуп, интрига против недруга, и опять пьянство, и опять распутство - вот круг жизни этого человека в течение многих лет. И вот такой-то распутный зверь наметил себе, своим звериным глазом, жертву.
Это была жена одного поляка, сосланного после 1863 года.
Зверь ни перед чем не задумался; два года он убил на то, чтобы слопать лакомый кусок, и, конечно, слопал; муж несчастной женщины был сослан в глубину какой-то непроходимой тундры, а жена, промучившись с тираном полгода, отравилась и умерла... Зверь "замял дело" и притих до новых подвигов, но в один зимний день в его берлогу вошла какая-то женщина и сказала такие слова:
– А как же, господин начальник, с девочками-то быть?
– С какими девочками?
– Да ведь опосля ее две девочки остались... Нешто ты не видал их?
Зверь вспомнил, что "видал" девочек тогда, когда "сокрушал", тогда, когда "торжествовал", но не думал о них и при таких обстоятельствах, а тем более после того, как случилась беда и когда пришлось употребить много средств и много ума на то, чтобы замять дело.
– Где же они?
– спросил зверь.
– Да где ж им быть? Куда они денутся?.. Как жили у меня с матерью, так и живут... А воля ваша, мне кормить их нечем!
Женщина, не окончив речи, вышла в сени, но тотчас же воротилась оттуда и привела с собою двух девочек, десяти и восьми лет, одетых в лохмотья, в опорки, иззябших и робких.
– Едва я взглянул на этих малюток, - пристально глядя в пол и точно стараясь лучше рассмотреть какое-то непонятное и странное явление, говорил прохожий, - на их ноги... лица... как они рукавом утирают свои обтаявшие лица... я почувствовал себя в полной их власти... Их положение, участь, будущее - все это сразу овладело мною; я увидел, что я обязан, именно я непременно обязан взять их и посвятить им всю жизнь... Когда случилась беда и мне пришлось отписываться от начальства, я также чувствовал всем моим существом, стремившимся к самосохранению, что мне нужно отписываться. Мой распутный ум указывал мне, что делать, как говорить, что писать... И точь-в-точь то же случилось теперь, только совсем, совсем иначе... Я почувствовал, что именно я должен их вырастить, защитить, укрыть и сохранить от зла, от погибели... Как вторглись в меня такие мысли, не знаю. Но я никогда не жил такими обязанностями, и они проснулись во мне сразу... Я слышал какието неслышные голоса их мертвой матери, их мертвого отца, я чувствовал, что где-то в могиле, в мерзлой земле дрогнуло чье-то сердце, что оно стало теплое, - и мое сердце тоже пробудилось... Вот с этой минуты и начинается мое полное разорение, расстройство, моя гибель, мое неумолчное душевное терзание.