Вольный каменщик
Шрифт:
Анна Пахомовна не старуха и не желает окончательно лишать себя последних культурных условий жизни. Уж лучше немедленно переехать в две комнатки… Оставаясь одна дома, Анна Пахомовна даже плачет, вспоминая время, когда в Казани она была юной неопытной девушкой и мечтала о счастье, которого, конечно, так и не дождалась. И вот она вынуждена дважды в день мыть тарелки. Жорж — добрый мальчик и жалеет свою мать, а Егору Егоровичу совершенно безразлично, ему дороги только его масонские приятели. Этому человеку она отдала свою жизнь и была ему верна, отказавшись от тысячи возможностей, гордо отвергнув все, все, что бросали к её ногам. И вот — вся жизнь разбита, и её хотят заставить доить коров и кроликов!
— Если ты получишь место в колониях, я поеду с тобой, Жорж.
Жорж отвечает просто:
— Qui, maman [111] .
И действительно,
111
— Да, мама (фр).
Собственно, единственное, что смущает Анну Пахомовну, это пробковый шлем. Бывают ли дамские пробковые шлемы? Анна Пахомовна едет на верблюде в пробковом шлеме, окружённом розовым газом. Негры в страхе разбегаются. Анна Пахомовна отдыхает под пальмой, на которой растут бананы и финики. На Анну Пахомовну, погруженную в свои думы, нападает разъярённая жирафа, но её спасает вождь племени, богатейший индейский магараджа; он убивает жирафу и поливает одеколоном потерявшую сознание Анну Пахомовну. «Ах, кто это?» В награду за спасенье магараджа просит Анну снять на минуту пробковый шлем — и золото волос рассыпается по плечам. Дома, в своём вигваме (род тамошней гарсоньерки), Анна лежит, раскинувшись на шкуре убитой жирафы, то есть пантеры, и немного мечтает о магарадже, который в это время ветром скачет по пустыне, безнадёжно стараясь победить внезапно вспыхнувшую в нем страсть к белой женщине. Но придётся бедняге успокоиться: Анне довольно её европейских приключений! Стиснув зубы, бедная женщина роняет слезы в пробковый шлем.
Каким все это кажется сказочным и далёким от действительности! А между тем в канцелярии министерства колоний благодетельный чиновник как раз макает перо в чернильницу — и мир иллюзий вот-вот обратится в действительность.
Лоллий Романович Панкратов водит карандашом по обрывку картона. Любопытно, что ему совершенно нечего делать: заказов на коробочки и наклейку этикеток давно уже нет; все заказы отдаются лицам французской национальности, и это так естественно. На кусочке картона крупным и корявым почерком Лоллий Романович выписывает слово «естественно», подчёркивает, ставит два восклицательных знака и думает дальше.
Естественно, что во Франции преимущественное право на питание имеют французы, в Германии — немцы, и вообще уроженцы соответствующей страны. Естественно, что при наличии безработицы страдать от неё должен пришлый элемент. Лоллий Романович — пришлый элемент. И поэтому пониже слова «естественно» Лоллий Романович кургузым карандашом отмечает для памяти: «Пришлый Элемент». Оба слова с большой буквы, на конце нет твёрдого знака, так как русские интеллигенты перестали его употреблять приблизительно в девяностых годах прошлого столетия. Сознание этого явилось огромным удовлетворением, когда твёрдый знак был наконец уничтожен новым правописанием: личная инициатива и тут опередила законодательство.
Но в девяностых годах прошлого века ещё не была достаточно усвоена мысль о том, что преимущественное право на потребление пищи принадлежит людям господствующей в данной стране национальности, а просто считалось, что оно, по справедливости, принадлежит голодному; на этой основе были развиты социальные учения о распределении богатств, о соотношении труда и капитала, теория прибавочной стоимости и так дальше. Подходящий случай отметить на картоне буквенные изображения «и т. д.», «и проч.», «и т. п.». Следует подпись — «проф. Панкратов». Просто, безо всякого росчерка. Росчерк делают чиновники, профессора — никогда. Перед скромным сокращением «проф.» обладатель вышеозначенного имени добавляет всеми буквами и не без горечи «бывший». И ещё раз, с красной строки — «бывший, бывший, бывший», тем осложняя функции нервной системы. Затем остаток картона заполняется крупной вывесочной надписью, с потугами на стройность и чёткость букв:
Бывший ординарный профессор биологии Казанского университета Лоллиус Панкратус
От усиленного вдавливания карандаша Лоллий Романович чувствует большую усталость. Любопытно, что уже двое суток он ничего не ел, но, по выработавшейся привычке, особенно страдания не чувствует. Он также давно, почти неделю, не курил, чем и объясняется крайняя слабость. Организм, лишённый пищи, умирает гораздо медленнее, чем обычно думают, и менее
112
«Конец — делу венец» (лат.).
Была бы гораздо почтеннее фигура старого профессора, украшенного сединой свободно ниспадающей гривы, продолжающего свои работы даже и в тягчайших жизненных условиях. Он мог бы, например, за неимением чернил, заканчивать свой труд огрызком карандаша на кусках картона. Вот наконец он подписывает свою фамилию на последнем куске… Исполнен труд, завещанный от Бога мне, грешному… учёный откидывается в кресле (?), голова его медленно опускается на грудь, и он испускает дух. Огорчённая (или обрадованная) хозяйка комнаты продает старьёвщику ничтожные пожитки умершего, не заплатившего за месяц жильца… Спустя десять лет в лавку букиниста заходит любитель рукописей, обращает внимание на странную связку. Уже по первым страницам он догадывается, что перед ним гениальное, нигде не опубликованное произведение, написанное на незнакомом языке. Уловив восторг на его лице, букинист заламывает неслыханную цену — десять франков. Они торгуются целый месяц, и наконец любитель рукописей приобретает труд всей жизни профессора за шесть франков пятьдесят сантимов (тут тонкий символ: стоимость скромного обеда при-фикс). В заключение появляется в печати французский перевод замечательного труда по биологии, написанного забытым казанским учёным, умершим от голода в парижской мансарде. Фамилия, конечно, перепутана, в сноске пояснено, что город Казань находится в Сибири, на левом берегу Днепра, был населён чехословаками и срыт до основания раг les bolcheviks [113] . О гениальной работе говорит печать всей Европы, и имя профессора попадает в книжку, на корешке которой осыпается одуванчик. Автор этой трогательной ерунды хватает томик с одуванчиком и швыряет его в гнилую морду старой сволочи Европы, изобретшей машину для резки картона, паспорт, парламент, национальность и теорию прибавочной стоимости. При несколько большей сдержанности в выражениях — можно бы сделать профессора героем приятной повести или говорящего фильма.
113
Большевиками (фр.).
Но Лоллий Романович со дня ухода чехословаков из города Казани не удосужился вернуться к прерванным учёным работам и тем испортил свою биографию. То ли он испугался, то ли просто — необъяснимая халатность; человек другой, более почтённой нации никогда бы себе этого не позволил. Бежали минуты, шли дни, плелись года, старело тело, слабел дух — и вот уже кто-то стучится в дверь.
Не поворачиваясь, Лоллий Романович говорит:
— Войдите.
И по лёгкому покашливанию, предшествующему словам привета, угадывает, что его пришёл проведать единственный возможный посетитель — дорогой Тетёхин.
Неприличный вопрос вольного каменщика:
— Вы сегодня кушали, Лоллий Романович?
— Видите ли, дорогой Тетёхин, кушают только господа, дети и беженцы из западных губерний. Вас, вероятно, интересует, ел ли я сегодня? Во всяком случая, я ещё не курил.
Егор Егорович молча кладет на стол открытый портсигар и застывает в раздумье. Оба курят. Лоллий Романович сидит на месте, Егор Егорович погружается в туман, шатается и на глазах Лоллия Романовича начинает сидя плавать по комнате. На профессора раздражающе действует свет из окна, которое медленно качается, и он охотно принял бы меры; но не может встать из-за дрожи в руках и ногах. Недокуренная папироса падает на пол и забавно подпрыгивает, маячащая в дыму далекая фигура дорогого Тетёхина зачерпывает воды из ручья и выстукивает холодным предметом дробь по зубам профессора, который наконец возвращается из небольшого путешествия.