Володя
Шрифт:
Вернувшись домой, он лег на диван и укрылся одеялом, чтобы унять дрожь. Картонки от шляп, плетенки и хлам напомнили ему, что у него нет своей комнаты, нет приюта, где бы он мог спрятаться от maman, от ее гостей и от голосов, которые доносились теперь из "общей"; ранец и книги, разбросанные по углам, напомнили ему об экзамене, на котором он не был... Почему-то совсем некстати пришла ему
"Нет, здесь холодно", - подумал Володя, встал, надел шинель и пошел в "общую".
В "общей" пили чай. За самоваром сидели трое: maman, учительница музыки, старушка в черепаховом pince-nez и Августин Михайлыч, пожилой, очень толстый француз, служивший на парфюмерной фабрике.
– Я сегодня не обедала, - говорила maman.
– Надо бы горничную послать за хлебом.
– Дуняш!
– крикнул француз.
Оказалось, что горничную услала куда-то хозяйка.
– О, это ничего не означает, - сказал француз, широко улыбаясь.
– Я сейчас сам схожу за хлебом. О, это ничего!
Он положил свою крепкую, вонючую сигару на видное место, надел шляпу и вышел. По уходе его maman стала рассказывать учительнице музыки о том, как она гостила у Шумихиных и как хорошо ее там принимали.
– Ведь Лили Шумихина моя родственница...
– говорила она.
– Ее покойный муж, генерал Шумихин, приходится кузеном моему мужу. А сама она урожденная баронесса Кольб...
– Maman, это неправда!
– сказал раздраженно Володя.
– Зачем лгать?
Он знал отлично, что maman говорит правду; в ее рассказе о генерале Шумихине и урожденной баронессе Кольб не было ни одного слова лжи, но тем не менее все-таки он чувствовал, что она лжет. Ложь чувствовалась в ее манере говорить, в выражении лица, во взгляде, во всем.
– Вы лжете!
– повторил Володя и ударил кулаком по столу с такой силой, что задрожала вся посуда и у maman расплескался чай.
– Для чего вы рассказываете про генералов и баронесс? Всё это ложь!
Учительница музыки растерялась и закашляла в платок, делая вид, что она поперхнулась, a maman заплакала.
"Куда уйти?" - подумал Володя.
На улице он уж был; к товарищам идти стыдно. Опять некстати припомнились ему две девочки-англичанки... Он прошелся из угла в угол по "общей" и вошел в комнату Августина Михайлыча. Тут сильно пахло эфирными маслами и глицериновым мылом. На столе, на окнах и даже на стульях стояло множество флаконов, стаканчиков и рюмок с разноцветными жидкостями. Володя взял со стола газету, развернул ее и прочел заглавие: "Figaro"... Газета издавала какой-то сильный и приятный запах. Потом он взял со стола револьвер...
– Полноте, не обращайте внимания!
– утешала в соседней комнате учительница музыки maman.
– Он еще так молод! В его годы молодые люди всегда позволяют себе лишнее. С этим надо мириться.
– Нет, Евгения Андреевна, он слишком испорчен!
– говорила maman нараспев.
– Над ним нет старшего, а я слаба и ничего не могу сделать. Нет, я несчастна!
Володя вложил дуло револьвера в рот, нащупал что-то похожее на курок или собачку и надавил пальцем... Потом нащупал еще какой-то выступ и еще раз надавил. Вынув дуло изо рта, он вытер его о полу шинели, оглядел замок; раньше он никогда в жизни не брал в руки оружия...
– Кажется, это надо поднять...
– соображал он.
– Да, кажется...
В "общую" вошел Августин Михайлыч и хохоча стал рассказывать о чем-то. Володя опять вложил дуло в рот, сжал его зубами и надавил что-то пальцем. Раздался выстрел... Что-то с страшною силою ударило Володю по затылку, и он упал на стол, лицом прямо в рюмки и во флаконы. Затем он увидел, как его покойный отец в цилиндре с широкой черной лентой, носивший в Ментоне траур по какой-то даме, вдруг охватил его обеими руками и оба они полетели в какую-то очень темную, глубокую пропасть.
Потом всё смешалось и исчезло...