Волоколамское шоссе
Шрифт:
Подскакиваю к глинистому оползню. Здесь, на гребешке, оборудован наблюдательный пункт артиллеристов.
Склоняясь к полевому телефону (у артиллеристов имелась собственная телефонная связь), стоит, жадно куря, разгоряченный Кубаренко. Шинель измазана глиной, крапинки глины усеивают лицо. Прервав разговор по телефону, он кричит:
— Дали им жару, отбили, товарищ комбат!
Опустив по швам руки — они не слушаются, ему хочется жестикулировать, — Кубаренко докладывает. Немцы пошли в атаку против роты Дордия. Бойцы резанули
Я переспрашиваю:
— Наш фланг обнаружили?
— Обнаружили, товарищ комбат.
В эту минуту будто кто-то раздергивает мутноватую занавесь, закрывающую небо. В один миг воздух становится прозрачным. Вдали завиднелись влажные крыши, купола. Будто очнувшись, понимаю: это Волоколамск. Здесь мы преграждаем к нему путь. Сегодня мы будем драться за него. Собери силы, сохрани ясную голову, комбат.
Блестит полоса черного мокрого асфальта, пролегающая через город. Это шоссе, Волоколамское шоссе, прямиком ведущее к Москве.
…В небе появились самолеты, черные силуэты немецких бомбардировщиков.
Они идут волнами к Волоколамску. В разных концах города застучали наши зенитки. Красноватые разрывы в вышине почти незаметны в свете солнца, бьющего прямо в глаза.
Стоя подле меня, Синченко вслух считает самолеты:
— Тридцать четыре… тридцать пять… тридцать шесть…
Доносятся тяжелые, глухие удары сброшенных бомб. Над крышами там и сям взметнулись, поволочились по ветру темные дымы. Улицы пустынны, лишь на дальней окраине куда-то уходят вскачь запряжки. У железнодорожной станции артиллерийская стрельба поутихла. Что это значит? Как это понимать?
…Тянутся минуты бездействия… Полулежа выслушиваю донесения связных. Противник по-прежнему обстреливает реденькую цель батальона, но уже не пытается нас атаковать. Прибежавший от Дордия Муратов оживленно тараторит. Борюсь с лихорадкой, с трудом заставляю себя вслушиваться. Вдруг Муратов осекается. Странно расширившиеся его глаза устремлены на Волоколамск. Вскакиваю, смотрю туда же.
По асфальту, насквозь просекающему город, ползут, как бы не торопясь, на малой скорости, два танка, ползут в ту сторону, где расположен штаб Панфилова.
Из орудия вырывается дымок. Танк палит по городу. Неужели это немцы? Неужели они ворвались в Волоколамск?
Быстро подношу к глазам бинокль, отчетливо вижу фашистские белые кресты на черной броне.
Я знаю: в городе нет наших войск. Мой батальон, что лежит сейчас в окопах на горе и под горой, был единственным резервом Панфилова. Теперь немцы захватывают улицу за улицей, а мы — шестьсот бойцов с пулеметами и пушками — остались в стороне.
…Лежу, томлюсь бездействием, текут и текут мысли.
Для чего я живу? Ради чего воюю? Ради чего готов умереть, на этой размытой дождями земле Подмосковья? Сын далеких-далеких степей, сын Казахстана, азиат — ради чего я дерусь здесь за Москву защищаю эту землю, где никогда не ступала нога моего отца, моего деда и прадеда? Дерусь со страстью, какой ранее не знавал, какую ни одна возлюбленная не могла бы во мне возбудить. Откуда она, эта страсть?
Казахи говорят: «Человек счастлив там, где ему верят, где его любят».
Вспоминаю еще одну казахскую поговорку: «Лучше быть в своем роду подметкой, чем в чужом роду султаном». Советская страна для меня свой род, своя Родина.
Я, казах, гордящийся своим степным народом, его преданиями, песнями, историей, теперь гордо ношу звание офицера Красной Армии, командую батальоном советских солдат — русских, украинцев, казахов.
Мои солдаты, обязанные беспрекословно исполнять каждый мой приказ, все же равные мне люди. Я для них не барин, не человек господствующего класса. Наши дети бегают вместе в школу, наши отцы живут бок о бок, делят лишения и горе тяжелой годины.
Вот почему я дерусь под Москвой, на этой земле, где не ступала нога моего отца, моего деда и прадеда!
Но почему же, почему же мы сейчас в стороне? Ненавистны эти минуты, эти часы бездействия.
Яростный крик внезапно прерывает мои мысли:
— Огневая! Огневая!
Залегший на гребне Кубаренко орет во всю мощь легких, будто хочет попросту голосом, а не по телефону докричаться до пушек.
— Огневая! Лейтенанта Обушкова! Скорей!
Я вскакиваю.
— Что там, Кубаренко?
— Немцы, товарищ комбат… Человек сто.
— Где?
— Справа, товарищ комбат. В логу… Огневая! Что же вы там? Где лейтенант? Обушков, ты? Немцы идут вниз ложком. Да, да, этот самый лог…
Он встревоженно называет ориентиры, координаты цели, кричит:
— Зарядить и доложить!
Я ищу в бинокль проникших в незащищенную полосу немцев. Вот они. Грязно-зеленые шинели почти сливаются с цветом пожухлой осенней травы. Идут по солнышку, словно на прогулку. Впереди молодой офицер в одном кителе. Он шагает без фуражки, держит ее в руке, подставляя солнцу светловолосую голову. Минуя куст шиповника, он приостанавливается, отламывает веточку, вставляет ее себе в петлицу. Еще бы! Нынче у немцев день удачи: ворвались в Волоколамск…
За офицером вольным строем, вольным шагом быстро следуют солдаты. Им легко идти под горку; автоматы и винтовки закинуты за плечи; нами они пренебрегают, знают: мы их не достанем пулей.
Углубляясь в неприкрытый промежуток, они беспрепятственно идут, идут нам в тыл… А наши пушки все еще молчат.
— Скорее! Скорее!
Это кричит Кубаренко. Это же про себя повторяю и я.
Наконец-то два пушечных выстрела ударяют по барабанным перепонкам. В логу, обочь шагающих немцев, встают два земляных взброса.