«Волос ангела»
Шрифт:
– Все, милай, сделаю, все. Когда надо-то?
– На неделе приду. Ладно, давайте…
Псих достал из кармана пиджака бутылку водки, ловко выбил ударом ладони о донышко пробку, разлил в быстро подставленные стаканы.
– Закусить есть что или сахар будем сосать?
– Найдем.
Старик принес хлеба, кислой капусты, воблу. Выпили.
– Стало быть, лопатников [13] не хватает тебе тапери-ча? – Алексей вытер руки о штаны и потянулся к закуске. –
13
Бумажник (жаргон.).
– Дурак ты, Алешка! Не обижайся, но как есть дурак. – Псих вынул пачку папирос, ловким щелчком вышиб одну, прикурил. – У меня руки, – он вытянул длинные нервные пальцы перед носом Алексея, – по локоть золотые. Они меня и кормят. Понял? Руки, а не язык! Язык, когда он как коровье ботало, не только рук, но и головы лишить может.
– А-а, – отмахнулся извозчик. – Я делов ваших не знаю и знать не хочу. Мое дело извозное. Папашку только вот как бы опять не затягали.
– Тю… – присвистнул Колька, – он у тебя заслуженный. При царе два раза в тюряге парился. Страдалец, значит, от проклятого самодержавия. А ты, Алешка, смотри!
– Да ты что, и вправду псих? Нешто меня не знаешь?
– Хватит вам, лучше по последней лампадочке опрокинем. – Иван Васильевич разлил в стаканы остатки водки.
– Нет, пойду, – поднялся Псих. Надел картуз, взял саквояж. – На неделе жди, Васильич.
Метляев-старший засеменил за ним запереть дверь.
– Бросил бы ты, папашка, это дело, – дождавшись его возвращения, меланхолично сказал сын. – Истинный Бог, заметут тебя! Не прежнее время. Теперича не пристава, не купишь.
– А жрать чего? – окрысился старый серебряник. – Точно, другое время. Кто кормить-то меня будет? Теперя кто не работает, не ест, а ты добра мне не нажил, чтобы его проедать!
– Какое у меня с извозу добро? Кобыленка лядащая, баба, детишков куча.
– Вот-вот. Ты и решил, стало быть, папашку в нищие определить? А сам только ходишь и скандыбишь, – отец, скорчив гримасу, передразнил сына, – "папашка, дай мануфактуры, дитям одеть неча!" Папашка то, папашка это, знай, слезьми заливаешься. А откель у папашки все? Сам-то небось не одного пьяного в ночи почистил? Часы откуда взял?
– Какие часы? – вскинулся Алексей.
– Такие. Которые пропил на прошлой неделе! Ась? Забыл, что ли?
– Да брось ты, папашка.
– То-то… А то – «какие»… Я ить сам не ворую. Мне несут – я переделаю. – Метляев-старший опять устроился за столом, налил себе чаю.
– Все одно, поостерегся бы. Откуда все это у Психа?
– Дак и я было спросил, а он в ответ: людям, мол, нужным помочь требуется. Ты сам гляди не болтни кому во хмелю, ирод!
– Да будет тебе, папашка…
Ночь – время бесовское. Особливо когда часы пробьют двенадцать, а ветер так и воет, так и воет, неся по небу рваные тучи, космами наплывающие на желтоватую луну. Даром что тепло и дерева листвой покрылись – вон как гнутся под ветром у стоящих под окнами деревьев ветви, качаются, словно манит природа куда-то, зовет. А днем солнышко греет, ласково припекая, в небе синь, словно умыто все. Воистину правдивы слова Священного Писания: «Сладок свет, и приятно для глаз видеть солнце».
Митрополит Московский, Коломенский и Крутицкий отошел от окна. Мягко ступая, прошелся по узкому, больше похожему на келью, чем на рабочую комнату главы Русской Православной Церкви, кабинету. Остановившись у стола, медленно перебрал лежавшие на нем бумаги, положил их на место, прижав сухой старческой ладонью.
Ограблена еще одна церковь – злоумышленники, не боясь Божьего суда и кары суда мирского, по-прежнему творят свои злодеяния. Сколь же велик список похищенных ценностей и дорогих, старого письма икон! Неужели только и остается сказать: "Во всем, постигшем нас, Ты праведен, потому что Ты делал по правде, а мы виноваты"?
Но в чем, Господи?!
Разве он, верховный пастырь, покинул народ свой и уехал в эмиграцию, как другие? Он всегда считал, что Русская Православная Церковь без России существовать не может. Какая же она тогда русская? Православная – может быть, но русская – нет!
Теперь там, на чужой земле, ушедшие уже говорят о «своем» митрополите. Что же, видимо, они ушли навсегда: то, что народом отринуто, не может вернуться. Но не может быть и двух одинаковых митрополитов, как не может быть двух Русских Церквей. Где же у той Церкви народ русский?!
Народ здесь, значит, с ним и его место.
Вот они, бумаги, – лежат под ладонью, гладко исписанные убористым почерком. Слова, в них заключенные, отталкивают и притягивают одновременно, как страшное увечье, на которое не хочешь смотреть, а оно так и манит к себе глаза, ужасая ум твой непоправимостью чужого несчастья. И словно жжет ладонь тонкий лист.
Он убрал руку, как будто и вправду боялся ожечься. Снова начал мерять шагами келью-кабинет.
"Я получил в удел месяцы суетные, и ночи горестные отчислены мне".
Да, горестна эта ночь, и мысли посещают греховные – не о деле, которое надо решить, а совсем о другом, мирском, казавшемся давно забытым.
Детство, оставшееся так далеко – в прошлом веке, веселая ярмарка, большой бородатый мужик с лукошком, до краев полным крупной красной клюквы. Возьмет чашку, насыплет ягод, а сверху, для сладости, – ложку меда. Да еще и приговаривает: "По ягоду, по клюкву, володимерская клюква, приходила клюква издалека просить меди пятака! А вы, детушки, поплакивайте, у матушек грошиков попрашивайте, ах, по ягоду, по клюкву"…