Волошинов, Бахтин и лингвистика
Шрифт:
В первой четверти XX в. в мировой лингвистике появилась некоторая тенденция специально обратиться к проблемам синтаксиса. Она нашла отражение за рубежом у упомянутых в МФЯ Т. Калеп-ки и Ш. Балли, а у нас—у А. А. Шахматова и А. М. Пешковского. Впрочем, именно к этим авторам, особенно к Пешковскому, относятся упреки МФЯ в «морфологизации проблем синтаксиса». Затем, однако, синтаксис вновь отошел на периферию лингвистики. В это время (20—Ю-е гг.) приоритетным делом стала разработка новых, структурных методов анализа языка, а вырабатывать методы бывает легче на сравнительно простом материале. И надолго полигоном для отработки новой методики стала даже не фонетика в традиционном смысле, а еще более узкая область – фонология. В меньшей степени эту роль играла морфология, и почти никогда не играл синтаксис. Типичный пример – книга [343] и изданный по-русски ее фрагмент, [344]
343
Harris 1948
344
Харрис 1960
В МФЯ о синтаксисе говорится очень кратко. Тем не менее формулировки книги заслуживают внимания: «Из всех форм языка синтаксические формы более всего приближаются к конкретным формам высказывания, к формам конкретных речевых выступлений. Все синтаксические расчленения речи являются расчленением живого тела высказывания и потому с наибольшим трудом поддаются отнесению к абстрактной системе языка. Синтаксические формы конкретнее морфологических и фонетических и теснее связаны с реальными условиями говорения. Поэтому в нашем мышлении живых явлений языка именно синтаксическим формам должен принадлежать примат над морфологическими и фонетическими» (326–327). Формулировки несколько напоминают широко тогда распространенные высказывания Марра и марристов о синтаксисе как «самой существенной части звуковой речи». [345] Однако сходство здесь лишь в критике существующего положения в лингвистике, сущность высказываний различна.
345
Марр 1936: 401
От синтаксиса авторы МФЯ переходят к новой постановке уже дважды поднимавшегося во второй части вопроса о «речевом целом», то есть о связном тексте. Еще раз подчеркивается, что «лингвистическое мышление безнадежно утратило ощущение речевого целого… Ни одна из лингвистических категорий не пригодна для определения целого» (327). И это относится не только к высказываниям, состоящим из многих предложений, но и к самым простым высказываниям из одного слова: «Мы сразу убедимся, если проведем данное слово по всем лингвистическим категориям, что все эти категории определяют слово лишь как возможный элемент речи и не покрывают целого высказывания. Тот плюс, который превращает данное слово в целое высказывание, остается за бортом всех без исключения лингвистических категорий и определений. Доразвив данное слово до законченного предложения со всеми членами (по рецепту „подразумевается“), мы получим простое предложение, а вовсе не высказывание… Лингвистические категории упорно нас тянут от высказывания и его конкретной структуры в абстрактную систему языка» (327–328). Это критическое замечание опять-таки справедливо, однако здесь мы видим лишь констатацию негативной ситуации без какой-либо конкретной положительной программы. Однако спустя много лет в «Проблеме речевых жанров» Бахтин вернется к вопросу о разграничении предложения и высказывания.
Поднят и важный вопрос о структуре высказывания, в том числе о выделении составных частей высказывания – абзацев. Справедливо указано, что «синтаксический состав этих абзацев—чрезвычайно разнообразен: они могут включать в себя от одного слова до большого числа сложных предложений» (328). Следовательно, сущность абзаца не в его формальной структуре. Здесь предвосхищается тематика более поздних исследований по связному тексту, в которых выделяются признаки, позволяющие выделять абзацы как сверхфразовые единства: они могут быть и формальными, и в первую очередь семантическими, связанными с единством темы внутри абзаца и полной или частичной сменой темы при переходе к новому абзацу.
В связи с вопросом об абзацах предложен, хотя очень кратко, и некоторый позитивный подход. Абзацы «в некоторых существенных частях аналогичны репликам диалога. Это – как бы ослабленный и вошедший внутрь монологического высказывания диалог. Ощущение слушателя и читателя и его возможных реакций лежит в основе распадения речи на части, в письменной форме обозначаемые как абзацы» (328). Фиксируются некоторые «классические типы абзацев: вопрос – ответ (когда вопрос ставится самим автором и им же дается ответ), дополнения; предвосхищения возможных возражений; обнаружение в собственной речи кажущихся противоречий и нелепостей и пр. и пр.» (328). «Только изучение форм речевого общения и соответствующих форм целых высказываний может пролить свет на систему абзацев и на все аналогичные проблемы» (329).
Данная проблематика здесь рассмотрена крайне бегло, зато в саранских рукописях Бахтина 50-х гг. она станет основной. Там понятие высказывания будет сужено, но в то же время и уточнено, а проблема связи высказывания с диалогом, в том числе внутренним, получит оригинальное решение.
Таким образом, эта короткая главка оказывается очень насыщенной важными проблемами, которые позднее получат развитие в рукописях Бахтина. Заканчивается она «мостиком» к дальнейшим, гораздо более конкретным по проблематике главам книги: ставится проблема чужой речи и ее видов (прямой, косвенной, несобственной прямой речи), указывается на ее малую изученность.
III.5.2. Чужая речь и ее разновидности
Три последующие главы книги (исключая короткий итоговый раздел последней главы) целиком посвящены чужой речи, особенно ее разновидности – несобственной прямой речи. Выделены три аспекта, более или менее совпадающие с делением на три главы. Это общий подход к чужой речи и ее разновидностям, анализ чужой речи в литературных произведениях и, наконец, обзор немецких и французских (в языковом смысле) работ по проблемам чужой, прежде всего несобственно-прямой речи. Последний аспект тесно связывается с общим подходом МФЯ к истории лингвистики: концепция Ш. Балли рассмотрена как образец «абстрактного объективизма», а идеи школы Фосслера (Э. Лерч, Е. Лорк, Г. Лерч) – как типичный «индивидуалистический субьективизм». В духе критики «абстрактного объективизма» дан и негативный анализ взглядов А. М. Пешковского на косвенную речь (343–346); при этом, однако, соответствующий термин не применяется. Рассмотрение всех этих точек зрения иногда в деталях дополняет и конкретизирует историографическую концепцию второй части книги (некоторые примеры приводи-лись выше), но все же мало добавляет к ней нового. Далее я сосре-доточусь не столько на довольно пространном анализе чужих точек зрения в данных трех главах МФЯ, сколько на позитивных идеях авторов МФЯ.
Вторая глава третьей части «Экспозиция проблемы „чужой речи“» начинается с определения чужой речи: «Это речь в речи, высказывание в высказывании, но в то же время это и речь о речи, высказывание о высказывании… Чужое высказывание является не только темой речи: оно может, так сказать, самолично войти в речь и ее синтаксическую конструкцию как особый конструктивный элемент ее. При этом чужая речь сохраняет свою конструктивную и смысловую самостоятельность, не разрушая и речевой ткани принявшего ее контекста. Но, будучи конструктивным элементом авторской речи, входя в нее самолично, чужое высказывание в то же время является и темой авторской речи, входит в ее тематическое единство именно как чужое высказывание, его же самостоятельная тема входит как тема темы чужой речи» (331). Чужая речь, таким образом, связывается с введенным в конце второй части МФЯ понятием темы; противопоставленное же теме понятие значения при этом не ис-пользуется; безусловно, вся данная проблематика характеризуется как чисто речевая. Самостоятельное высказывание другого субьекта, переносясь в авторский контекст, сохраняет «свое предметное содержание и хотя бы рудименты своей языковой целостности и первоначальной конструктивной независимости» (331); с другой стороны, вырабатываются нормы для «частичной ассимиляции» чужого высказывания в авторской речи.
Далее говорится о сходствах и различиях между чужой речью и диалогом. Там и там происходит «реагирование слова на слово» (332). Однако «в диалоге реплики грамматически разобщены и не инкорпорированы в единый контекст. Ведь нет синтаксических форм, конструирующих единство диалога» (332). В то же время взаимосвязь чужой речи и диалога очень важна: «Продуктивное изучение диалога предполагает более глубокое исследование форм передачи чужой речи, ибо в них отражаются основные и константные тенденции активного восприятия чужой речи; а ведь это восприятие является основополагающим и для диалога» (333).
Как везде в МФЯ, подчеркивается социальный характер рассматриваемого явления. Оно, в том числе, может иметь разные формы в разные исторические эпохи: «Язык отражает не субьективно-психологические колебания, а устойчивые социальные взаимоотношения говорящих. В различных языках, в различные эпохи, в различных социальных группах, в различных целевых контекстах преобладает то одна, то другая форма, то одни, то другие модификации этих форм» (334).
Как всегда, противопоставлены «неправильный» и «правильный» подходы к предмету исследования: «Основная ошибка прежних исследователей форм передачи чужой речи заключается в почти полном отрыве ее от передающего контекста. Отсюда и статичность, неподвижность в определении этих форм (эта статичность характерна вообще для всего научного синтаксиса). Между тем истинным предметом исследования должно быть именно динамическое взаимоотношение этих двух величин – передаваемой („чужой“) и передающей („авторской“) речи… Чужая речь и передающий контекст – только термины динамического взаимоотношения. Эта динамика, в свою очередь, отражает динамику социальной взаимоориентации словесно-идеологически общающихся людей (конечно, в существенных и устойчивых тенденциях этого общения)» (335).