Волошинов, Бахтин и лингвистика
Шрифт:
Общеметодологическая концепция, обосновывающая подход к языку как к текучему, непрерывно становящемуся социальному явлению, была плодотворной, хотя явившейся совершенно не ко времени. Как будет показано в седьмой главе, ряд ее положений позже приобрел большую актуальность. Историографическая концепция была серьезной и разумной, хотя несколько экстремистской: полный отказ от идей и методов, разработанных в «абстрактном объективизме» (или даже признание их годными для частных целей обучения чужому языку и толкования текстов) был слишком крайним. Труднее всего говорить о теоретико-лингвистической концепции книги. Она лишь намечена и прописана в отдельных пунктах. Анализ конкретного материала либо отсутствует или почти отсутствует (в двух первых частях), либо имеет крен в сторону литературоведческого анализа (что справедливо заметила Р. О. Шор, самый серьезный из рецензентов МФЯ). И не раз авторам приходится упираться в сделанное ими же ограничение: им не удавалось
При интересной и содержательной теории в книге не удалось предложить какой-либо метод для изучения «потока речевого общения». Вероятно, в конце 20-гг. XX в. это просто еще было преждевременно. Одной из причин было то, что методика изучения «готового продукта» во многих отношениях не была разработана. В МФЯ верно отмечена теоретическая ограниченность соссюрианства, но время еще требовало соблюдать установленные Соссюром ограничения (отчасти стихийно существовавшие и раньше). Верно указано на проблему чужой речи как на пример проблемы, не решаемой в рамках «абстрактного объективизма», но методика анализа этой проблемы (без уклона в литературоведение или историю) в книге не разработана.
Ю. М. Лотман однажды (в письме Б. Ф. Егорову) писал: «В научном отношении Тынянов, в определенном смысле, подобен Бахтину: конкретные идеи часто ложные, а концепции предвзятые. Но общая направленность исключительно плодотворна и оплодотворяюща». [351] Независимо от проблемы авторства эта цитата применима и к МФЯ: общие идеи книги гораздо более интересны и плодотворны, чем попытки как-то заняться конкретным материалом.
Остановлюсь еще на одной особенности МФЯ. Эта книга у нас привлекает внимание гуманитариев разного профиля, особенно философов и литературоведов, но нередко отвращает от себя «чистых» лингвистов. Возможно, одна из причин заключается в языке и стиле книги. Лингвистика, как известно – одна из самых строгих среди гуманитарных наук. Четкая методика, проверяемость результатов, строгость и однозначность терминологии – все это давно считается нормой для лингвиста (точнее, идеалом, до конца не достижимым, но все-таки не таким далеким). Уже в XXIX в. к этому идеалу стала приближаться компаративистика, а в XX в. это произошло и в синхронных описаниях фонологии и грамматики. Предельным выражением такого подхода стало (в основном, уже после публикации МФЯ) распространение математических моделей в науке о языке, сейчас уже из нее не устранимых, особенно в генеративной лингвистике.
351
Лотман 1997: 331
Современные лингвисты привыкли исходить из некоторого эталона строгости (пусть не до конца совпадающего у разных людей, но почти всегда присутствующего). Если работа этому эталону не удовлетворяет, то трудно обойтись без разочарования. Я не раз сталкивался, и со стороны студентов, и со стороны очень крупных лингвистов, с пренебрежительным отношением к трудам В. фон Гумбольдта. При богатстве идей этот ученый не удовлетворяет современным эталонам строгости уже потому, что в его время таких эталонов просто не было. Конечно, их установление было связано сначала с позитивизмом, а позже с неопозитивизмом, а ограниченность этих философских концепций сейчас очевидна. Но считаться с эталонами приходится. Речь сейчас, разумеется, идет даже не о математических моделях или удовлетворении определений математическим требованиям, но хотя бы об определениях, более или менее однозначно понимаемых и допускающих их применение к конкретному лингвистическому материалу.
Нельзя сказать, что все в МФЯ совсем нестрого и непонятно. Пожалуй, строже и доступнее для понимания читателя-лингвиста в книге ее историографическая часть. Понятия «абстрактного обьективизма» и «индивидуалистического субьективизма» введены вполне строго, указаны их границы, их основные признаки описаны подробно, а соответствующие термины однозначно используются по всей книге. То же можно сказать, например, и про чужую речь, про автора, героя и слушателя в «Слове в жизни и слове в поэзии» и т. д.
Но как определите., например, «слово», исходя из употребления этого квазитермина в МФЯ? Показательна, например, статья. [352] Ее автор анализирует трудности с переводами сочинений Бахтина (к которым она относит и МФЯ) на французский и английский языки. Дело даже не в самих словах, а в их значении в том или ином контексте. Например, в переводах на английский язык становление передается десятью способами, смысл и кругозор – девя-тью. [353] И один из самых сложных случаев – «слово», хотя, казалось бы, здесь есть эквиваленты, приводимые в самых элементарных словарях: английское word, французское mot. Но часто эти эквиваленты никак не подходят. Как отмечает К. Збинден, на французский язык слово переводят не только как mot, но и как discours, enonce и даже как parole, [354] хотя последнее французское слово прямо переведено в МФЯ как высказывание. Но выше я уже отмечал, что и в статье 1926 г., и в МФЯ соотношение между словом и высказыванием оказывается разным: то они – синонимы, то – нет. А к этому еще добавляется и употребление слова в обычном смысле в ряде мест. К тому же и в лингвистике этот термин употребляется в весьма разных значениях и скрывает за собой различные явления. [355]
352
Zbin-den 1999
353
Zbinden 1999: 50
354
Zbinden 1999: 46
355
Яхонтов 1963; Алпатов 1982
Не только слово, но и высказывание, знак, идеология и ряд других слов в МФЯ и примыкающих статьях—не строгие научные термины, хотя они употребляются в контекстах, в которых читатели-лингвисты привыкли иметь дело с терминами. Сами авторы не столько знали, сколько как-то нащупывали их значение. Иногда какое-то слово постепенно превращается в термин или хотя бы приближается к термину. Так, тема– явно не термин в первой части книги, но в последней главе второй части это слово в большей степени становится термином. Вообще при движении от первой части к третьей подход в целом становится несколько строже.
К. Збинден считает, что в переводах Бахтин выглядит не столь систематичным мыслителем, как на самом деле. [356] Вероятно, это так. Но перевод увеличивает однозначность слов, в том числе терминов, а возможную игру на неоднозначности слов часто нельзя передать на другом языке. Легко найти или придумать эквивалент научного термина (К. Збинден не жалуется на трудности в переводе, например, словосочетания «абстрактный объективизм»). Но как переводить, когда одно слово употребляется в разных значениях, а тут же в некоторых из этих значений появляются и другие слова? Что-то всегда будет утеряно, что может вести, конечно, и к нарушению систематичности.
356
Zbinden 1999: 55
Нельзя, конечно, говорить, что в лингвистике такого не бывает даже в наши дни. Но такая размытость и нестрогость считается недостатком. А в круге Бахтина во многом мыслили иначе. Показательна проблема, разбираемая в статье Б. Вотье: Соссюр не раз сопоставлял лингвистику с математикой, что абсолютно противоположно подходу Бахтина и его круга. [357] Может быть, отчасти и поэтому отечественные лингвисты и не склонны обращаться к идеям МФЯ. А западным исследователям преодолеть психологический барьер легче: в переводах концепция всегда кажется более последовательной. Есть, конечно, и другая причина такого различия: книга тесно связана с интеллектуальной традицией немецкой науки XIX в. и начала XX в., у нас забытой среди лингвистов.
357
Vauthier 2003: 254, 263—264
Впрочем, разные сочинения круга Бахтина могут восприниматься здесь по-разному. Оба варианта книги о Достоевском психологически воспринимались иначе. Второй ее вариант в 60-е гг. советским литературоведам казался чуть ли не образцом строгого научного анализа. В чем здесь дело? Конечно, степень строгости в литературоведении значительно ниже, чем в лингвистике; поэтому здесь не столь значима строгость терминологии. К тому же большей понятности этой книги (как и книги о Рабле) способствует значительное количество анализируемых примеров. Но все-таки эти книги выглядят более отделанными и внятными по сравнению с МФЯ. И лингвистические работы Бахтина 50-х гг., незаконченные и не вполне отделанные, выглядят более четкими, чем законченная и отданная в печать книга МФЯ. О «невразумительности» и «недостаточной полноте» концепции МФЯ, как мы помним, писал и Бахтин в 1961 г. Кожинову. Что-то, может быть, писалось в большой спешке. А может быть, была и другая причина. Хотя я стараюсь не касаться в этой главе проблем авторства, но, может быть, на стиле книги сказались стилистические особенности бывшего мистика и поэта Волошинова? Трудно сказать.