Волшебная дорога (сборник)
Шрифт:
К перечисленным именам и идеям он не добавил еще одну, казавшуюся невозможной в Колино время, но осуществленную в мое, когда наступил XXII век.
Вы догадываетесь, разумеется, о чем сейчас идет речь. Речь идет о том, от чего бежал Синеусов и принял смерть в колчаковском застенке, предпочтя временное вечному.
Коля Фаустов, этот новый Фауст с Васильевского острова, презирал временное и конечное и, как всякий Фауст, мечтал о бесконечном.
Не для того ли он специализировался по цитологии? Уж не рассчитывал ли он, что его наука без помощи инопланетного разума преподнесет человечеству свой коварный подарок?
Но, во-первых, Коля
— Да, да, — шутя поддакивал ему я, — наука преподнесет этот подарок вам на блюде, — в один, как вы говорите, прекрасный день. Но я бы не назвал этот день прекрасным.
— Почему? — допытывался он.
Я мог бы рассказать ему о Синеусове и о себе, а также об электронном Спинозе, оставшемся далеко-далеко. Воображаю, как удивился бы новый Фауст, услышав о Мефистофеле, синтезированном из довольно тривиальных формул физико-химиками и химико-физиками XXII столетия. Но я отложил эту беседу, рассчитывая на то, что впереди еще много времени, и думая о том, что Коля с его эвклидовым умом еще не подготовлен для восприятия столь парадоксальных сведений.
И чтобы не совсем разочаровать Колю, я бросил ему кость, намекнув на то, что Герберт Уэллс не был уж так прост и наивен, как думают ученые, которые объявили идею путешествия во времени по меньшей мере смешной, если не жалкой.
Коля насторожился, обозвал Уэллса невеждой (что было по-юношески запальчиво и несправедливо) и тут же привел несколько доводов, которыми хотел убедить меня, не имея возможности переубедить живущего в Англии Уэллса.
Но я не соглашался, я отстаивал свою мысль.
— Да, — возражал я, — но тогда почему существует язык, почему существует слово и, наконец, искусство, которому подчиняется ход времени?
Коля, покраснев как рак, стал высмеивать мои доводы.
Тогда я не подозревал и не догадывался, что Фаустов спорил не со мной и даже не с ничего не подозревавшим Уэллсом, проводящим вполне позитивно и рационально свое отнюдь не обратимое время где-нибудь в окрестностях Лондона, а только с самим собой.
Как раз в эти дни Коля читал книгу немецкого философа Эрнста Кассирера «Философия символических форм». И может, эта книга, а может, и занятия генетикой и цитологией навели его на преждевременную и почти гениальную мысль, которую спустя двадцать лет американец Винер назвал теорией информации и кибернетикой. Коля как раз в эти дни догадался о том, что не только человеку, но и всей органической природе присуща информация, без которой необъяснима сущность жизни. Все эти дни парадоксальная мысль буквально не давала ему покоя. А тут как на беду в Иностранном зале Публичной библиотеки, читая книгу английского писателя Батлера, совмещавшего когда-то работу беллетриста с размышлениями биолога, Коля набрел на поразительную фразу: «Наследственность — это память».
Забыв, что он в Публичной библиотеке, а не у себя дома, Коля крикнул «эврика», совсем как Архимед, выскочивший из ванны, за что и был награжден смехом и негодующими взглядами всех, кто обратил внимание на его нескромное поведение там, где даже сам Архимед не позволил бы себе издать какой-нибудь звук, кроме прикрытого ладонью кашля или приглушенного услужливым платком легкого и нечаянного «апчхи».
Коля, рассказывая о не дающей ему спокойно спать идее, не скрыл от меня и того конфуза, который ему пришлось пережить в Иностранном
Не была ли претенциозной и его идея, опиравшаяся на очень зыбкие скрепы и на парадоксальную фразу Батлера, отнюдь не авторитетного среди строгих ученых мужей, да и к тому же позволявшего себе, как и его легкомысленный ученик и последователь Уэллс, писать фантастические романы?
Я успокоил Колю как сумел и попытался заверить его, что он с не меньшим основанием, чем Архимед, имел право на непреднамеренный возглас и что Архимеду просто больше повезло, так как, размышляя, он сидел в ванне, а не в чопорном Иностранном зале Публичной библиотеки.
Что значит юношеское самолюбие! Вылетевшее невзначай восклицание мешало теперь Коле наслаждаться своей идеей, словно нечаянный и нескромный возглас нарушил гармонию, которая вдруг исчезла, куда-то испарилась и выветрилась из идеи, а о ней знали только Коля и я.
То, что Коля мне доверял, несмотря на то, что познакомился со мной недавно, меня искренне тронуло. И за доверие я решил платить той же монетой.
Я все-таки рассказал ему о Синеусове, человеке из будущего, который мог бы Колю проконсультировать, если бы его не расстреляли.
Рассказывая о Синеусове, я до поры до времени умалчивал о себе и об Офелии, в портрете которой проницательный Колин взгляд прозрел античную богиню, заплывшую дамско-нэпманским жирком, тем самодовольным буржуазным жирком, который комсомолец Коля Фаустов «презирал и ненавидел».
Но Коля Фаустов презирал не только этот жирок, признак мещанской успокоенности и довольства, но и многое другое, например «Литературную энциклопедию», Фридриха Ницше, вульгарный социологизм, книги модного в те годы Пьера Бенуа, смакованье секса с попыткой опереться на плохо понятого Фрейда, пирожные Лора и похожую на эти пирожные живопись и скульптуру, пытавшуюся приспособить тему, адаптируя заодно и зрителя.
Мне трудно перечислить то, что Коля по своему характеру и молодости отрицал, либо целиком, либо частично. Гораздо легче назвать то, чему он говорил «да». И несколько позже я это назову.
Был ли Коля аскетом? Отчасти это возможно. В нем жил тот древнерусский дух, который с таким проникновенным мастерством изображали иконописцы XIV века. Коля, как греческая амфора вином, был налит духовностью. Но комсомольский век делал свое. К этой почти аскетической духовности он приплюсовал энергию, бесконечную страсть к тому, что тоже было бесконечйым и неутолимым, — к знанию.
Именно ему-то Коля и сказал свое «да», чтобы сказать «нет» всему, что тайно и явно враждовало со знанием, нередко прикрываясь его именем, а то и просто выдавая себя за него.
— Кто же такой был Синеусов? — спросил меня Коля Фаустов. — Мечтатель? Мыслью о якобы обратимом ходе времени не хотел ли он примирить себя и вас с трагизмом своей судьбы? Вы же говорите, он ожидал расстрела?
Я почувствовал, что проговорился. Сказав «а», я должен был сказать и «в», за которыми, согласно привычной логике, должны последовать «с», «d» и другие символы, вопреки своей заданной абстрактности обросшие плотью. Но я все откладывал и откладывал свое признание, подозревая, что новый Фауст попросит меня, играющего несвойственную мне роль современного Мефистофеля, познакомить его с Офелией, которую, согласитесь сами, трудно назвать Гретхен. А потом потребует от нее, чтобы она немедленно доставила его в XXII век.