Волшебная дорога (сборник)
Шрифт:
Перед ним сидел предмет с обличьем подростка. А он, Гоголь, должен был совершить чудо. Но чудо не давалось ему, и это его мучило, как впоследствии мучила необходимость читать в университете лекции по всемирной истории в уплату за присвоенное ему звание и должное гь адъюнкта.
Как мне хотелось ему помочь, но я этого не смел, помня о предупреждении Офелии и боясь остаться навсегда в этом барском, быстро наскучившем мне особняке.
Гоголь показывал очередную картинку и уже не веселым и живым, а каким-то отсутствующим голосом говорил:
— Это кошка, кошка.
Но слово не
Я молчал, наблюдая, как на лице неудачливого педагога появлялось выражение беды.
— Меня скоро выгонят отсюда, — сказал Гоголь настолько тихо, чтобы его не могли услышать стены.
Время шло. До поры до времени его оплачивали. Но пора подумать не только о Гоголе, но и о себе. Человек редко бывает доволен, даже когда исполняются его самые заветные и неисполнимые желания. Мне было досадно, что один из самых гениальнейших писателей, творец самых тонких и смелых художественных концепций, разговаривал со мной при помощи одних междометий, как с лошадью или собакой. Для того ли я рискнул нарушить законы физики, чтобы сидеть истуканом, не смея ни о чем спросить у того, кто так мало успел рассказать о самом себе и о своей таинственной связи с сущностью слов, из которых он мог лепить, как бог, и живое и мертвое.
Ведь это он (правда, несколько лет спустя) вылепил из слов, как из плоти, коллежского асессора Ковалева, любившего называть себя майором.
Коллежский асессор Ковалев — это была моя вторая роль, которую меня заставила играть Офелия, и тоже не на сцене, а в сконструированном ею мире, одновременно напоминающем и сцену и жизнь.
Ковалев, как известно, жил на Садовой и ходил на Вознесенский проспект к цирюльнику Ивану Яковлевичу приводить себя в тот бравый вид, который подобает жениху, подыскивающему богатую невесту.
В сущности, мое новое бытие, бытие в личине майора, и началось в этот момент, когда цирюльник Иван Яковлевич (фамилия его утрачена, и даже на вывеске егогде изображен господин с намыленной щекой и подписью: «И кровь отворяют» — не выставлено ничего более), когда Иван Яковлевич, схватив пахнувшими луком и свежим хлебом пальцами мой нос, стал лихо водить бритвой в самом близко-угрожающем расстоянии от этого весьма необходимого предмета.
В зеркале отражались спина и затылок Ивана Яковлевича и чья-то намыленная физиономия, одновременно совершенно чужая, посторонняя и в то же самое время как бы слившаяся с моей.
В средней школе мне нередко случалось участвовать в любительских спектаклях и наклеивать у себя под носом усы. Перед выходом на сцену я заглядывал в зеркало, каждый раз с обманутой надеждой — увидеть вместо себя кого-то другого, волшебно вобравшего в себя всю мою серенько-обыденную личность со всеми ее потрохами.
Не это ли творилось и сейчас с помощью помазка, руки и тусклого зеркала, отражавшего то ли мою, то ли чужую физиономию? Все происходило как во сне, где несколько образов и сознаний сливались, преследуя какуюто свою неясную для спящего цель.
Но вскоре мне стало ясно, что слишком замедленный ритм и темп времени едва ли мог соответствовать более быстрому темпу сна и, кроме того, пахнущие луком пальцы цирюльника и прикосновение бритвы к щеке
Пальцы левой руки Ивана Яковлевича все крепче и крепче сжимали мой нос, в то время как правая рука, не менее реальная, чем левая, покрывала мой подбородок мыльной пеной.
Темп времени был более замедленным не только чем во сне, но даже чем наяву в XX веке, когда руки парикмахера спешили, подгоняемые очередью, сидящей в зале и стремящейся поскорее отбыть довольно прозаичный и будничный ритуал.
Нет, судя по тому, с какой неторопливой, истинно артистической страстью Иван Яковлевич намыливал мою щеку уже во второй, если не в третий раз, обряд еще не потерял ни грана своей значительности, свидетельствующей о том, что человечество было на сто лет моложе и умело более благоговейно относиться к достижениям цивилизации.
Когда цирюльник наконец закончил свое священнодействие над лицом коллежского асессора и, отойдя на два шага, стал смотреть на свою работу, как смотрит художник на только что законченную картину, я на долю секунды почувствовал несовпадение себя с той личностью, которая самим ходом событий была вплетена в ткань другой, чужой эпохи.
Вместо себя в зеркале я видел статного господина в костюме, словно взятом напрокат в театральном гардеробе, и физиономия этого господина (синтез наглости и смущения), повторенная отражением, тоже оценивала работу мастера, правда не столь удовлетворенно и куда более придирчиво.
И вдруг я услышал голос, исходящий из моего нутра, но отнюдь мне несвойственный, голос барственно-низкий, играющий, с покровительственными нотками:
— А вы не поцарапали меня, Иван Яковлевич, как в прошлый раз? И почему от пальцев у вас исходит уж слишком неделикатный запах?
Потом рука коллежского асессора (моя рука) полезла в карман за кошельком.
Тут и случилось то, что иногда случается на провинциальной сцене или в любительском спектакле. Актер на минуту потерял нить, которая связывала его с образом персонажа разыгрываемого спектакля.
Мое «я», разумеется мое, а не «я» Ковалева, забыло, сколько платили за бритье в первой половине XIX века.
Я или коллежский асессор (он же майор), в эти минуты скорей я, чем человек, привыкший бриться у цирюльника на Вознесенском проспекте, стоял с раскрытым кошельком, стесняясь спросить у цирюльника, сколько ему полагается за выполненную работу, словно Иван Яковлевич мог заподозрить, что перед ним не коллежский асессор, требовавший от всех, чтобы его называли майором, а неизвестное существо, неумело исполнявшее свою роль.
Я вспомнил, что в парикмахерской на углу Среднего и Шестой линии, где мне изредка приходилось стричься, я оставлял в кассе пятнадцать или двадцать копеек (добавочный пятачок за одеколон).
Рука майора вынула из кошелька два старинных гризенника и протянула цирюльнику. На лице Ивана Яковлевича, не раз испытавшего на себе чрезмерную бережливость педантичного холостяка, изобразился испуг, смешанный с радостью. Он неуклюже поклонился и сказал:
— Благодарствуем. Премного обязан. Прикажете ждать в следующий четверг?