Волшебная сказка Нью-Йорка
Шрифт:
— О нет, вы вовсе не производите подобного впечатления, совсем-совсем нет. Здешние ребятишки тоже так поступают с Говардом.
— По-моему, эта история с винокурением произвела на вашего мужа очень тяжелое впечатление.
— О, я думаю, он с самого начала догадывался, что там происходит. Говард такой хитрец.
— Как замечательно вы пахнете, миссис Гау. И ваши веки. Просто невероятно, с какой точностью они прикрывают ровно половину глаз.
— А вы хорошо видите в темноте.
— Спасибо.
— Ваш запах мне тоже нравится.
— Спасибо.
— И знаете, Корнелиус, вам не следует так уничижительно к себе относиться. Вы тогда написали Говарду. Что кажетесь себе ничего не стоящим. Если ваша песня прекрасна, кто-нибудь обязательно услышит ее и так о ней и подумает. Возможно, вы с этим не согласитесь, но и Говард, должно быть, по-своему слышит ее. Я-то слышу определенно. Вернее, не я, а что-то внутри меня. Может быть, сухожилия или голосовые связки, но что-то на нее отзывается дрожью. И скажите, Корнелиус, у вас есть кто-нибудь.
— Нет.
— У каждого есть. Хоть кто-то.
— Миссис Гау, если бы мы встретились не сейчас. А, скажем,
— Конечно, могли. Но почему вы спрашиваете.
— Потому что я, в сущности, никому не нравился. Во всяком случае, таким красавицам, как вы. Способным получить кого-то, по их представлениям лучшего.
— Кому-то вы непременно должны были нравиться. Иначе вы бы не стали таким, как сейчас.
— Дядя однажды купил мне зеленый велосипед. И еще у меня была тетя, которая пекла мне яблочные пироги, сочные, сладкие, с корицей. Я обычно приходил к ней утром в субботу и съедал весь пирог.
— Целиком.
— Да.
— Мне кажется, Корнелиус, вы слишком требовательны. К людям. Очистить столько яблок, это большой труд. Но каждый раз, когда вам захочется яблочного пирога, приходите ко мне, я вам его испеку.
— Неужели испечете.
— Да. Конечно испеку.
— И не станете возражать, если я съем его целиком.
— Не стану.
— Я бы с радостью пришел и съел испеченный вами пирог, миссис Гау.
— Неужели придете.
— Да, конечно приду. Я уже ощущаю его вкус.
— Правда.
— Да, правда. У меня уже слюнки текут. И вы ведь не будете против, если я водружу на него огромную глыбу мороженного.
— Нет, не буду. Я против другого, я против того, чтобы и дальше сидеть на подлокотнике вашего кресла. Потому что больше мне этого не выдержать. Потому что вы можете получить от меня все, что хотите. Какой угодно пирог. Я сама вам его отдам. Но пожалуйста, пожалуйста, не заставляйте меня ждать дольше. Иначе я убегу. О господи, я дурная, дурная женщина. Свалиться вам прямо на колени. Поцелуй же меня, поцелуй. О боже. Поцелуй меня. Сейчас я нарушу супружескую клятву. С тобой.
Гибкие руки миссис Гау смыкаются вокруг Кристиановой шеи. Губы касаются его глаз. В уже знакомом темпе. Так это было и с другими телами. Бившимися о твое. Воздымая тебя на дыбы. Вкус плоти, ее звуки, запахи, мякоть. Под сиреневой шелковой шкуркой. Мятые ягоды бузины. Персики, только что с дерева. Сочная, легко слезающая кожица. Высокая трава, в которой могут водиться змеи. Минуй все опасности, чтобы коснуться спелых сладких ворсинок. Купающихся в соке. Чуть присоли и съешь этот грех. Грех перед Гау. Стонущим неподалеку в постели, надеюсь, бессознательно. Не спрашивающим, как Убю, по двадцати раз на дню. Где этот Кристиан, черт бы его побрал. Мистер Убю, этот Кристиан, которого все так старательно ищут, сидит в сортире. Потому что не хочет заниматься вшивой, занудной канцелярской работой. А хочет он заниматься тем, чем занимается вот с этой мужней женой. По имени Джин. С настоящим другом Говарда. С первой красоткой предместья. На которую я украдкой поглядывал весь этот вечер. Маленькая, темноглазая, с фантастическим задом, облизывающая губы. Помахивая ножкой вверх и вниз. В глубине ее глаз таилась предназначенная мне улыбка. Между тем как ты, Говард, распалялся, низвергая на Корнелиуса Кристиана глыбы новорожденной враждебности. Теперь твоя жена сбрасывает одежды. Должно быть, не думает, что ты можешь проснуться, свалившись с кровати. И вспомнить о госте. И господи-боже, как растрезвонился телефон. А миссис Гау уже тараторит в темноте со скоростью, равной миле в минуту.
— Пусть звонит, Корнелиус, пусть звонит. Господь всемогущий, я собираюсь нарушить клятву супружеской верности. Я собираюсь нарушить ее. Господь всемогущий, так вот на что это похоже. Мама никогда мне не говорила. Никогда не говорила. Ни единого слова. О том, как стать дурной женщиной после восьми лет замужества. Каждый дюйм твоего тела, Корнелиус. Я хочу осязать каждый дюйм. Звонит, проклятый. Может быть, я не должна, не должна, не должна, после стольких лет. Моей милой, скромной супружеской жизни. Нарушать клятву верности. Но дай же мне его, дай. Я вся мокрая, по ногам течет. Я не могу остановиться. Мамочка. Я не могу. Скорее. Дай я запру дверь. Хоть это сделаю. И сниму телефонную трубку.
Ноги ее еле слышно касаются пола. Два прыжка и быть может один скачок. Щелк. Еще прыжок со скачком и она уже здесь. Причем совершенно голая. Запах становится сильнее и слаще, чем прежде. В тех местах, куда я кладу ладонь. Бугорки позвоночника на спине. Приподнимает рукой правую грудь и притискивает мне к лицу. Скорость возрастает до полутора миль в минуту. Губами прихватывает мои волосы.
— Я ничего не могу поделать, Корнелиус, потому что хочу тебя. Так страшно хочу. Подумать только, день был как день, ничего необычного. Кто бы мог сказать, что я погублю свою жизнь. В самый разгар ночи, в разгар супружеской жизни. Родом из лучшей семьи Чарлстона, а с таким же успехом могла родиться в Дамаске. Мне столько всего наговорили про Дэниэла Буна, но хоть бы кто-нибудь предупредил, что я могу сбиться с пути истинного. Простая девушка из Западной Вирджинии. Никаких нечистых помыслов. Мне нравились ноги прославленных теннисистов. Любила смотреть, как взлетают их волосы, когда они отбивают мяч. А у тебя волосы, словно шелк. Такие венчают лики святых. Таящих, надеюсь, дьявольские желания. Никогда еще не расстегивала мужскую ширинку. Она у тебя без пуговиц. Которых я ожидала. Мне нельзя останавливаться, я должна говорить. Пожалуйста, не сердись. Можно я на него сяду. Вот так.
— Да.
— Для тебя одни только да. Да, да и да. Я хочу притвориться мертвой. Беспомощная, лежу на столе. И не знаю, что ты со мной делаешь. Но я знаю. Потому что живая. Скажи что-нибудь похабное.
— Я не могу.
— Ну скажи. Первое, что придет тебе в голову.
— Нас здесь никто не услышит.
— Моя лучшая ночь, а тебе и сказать больше
Зубы, губы, весь рот миссис Гау присасываются к Кристиановой шее. Комнату наполняет шум дыхания. Но уши бдительно прислушиваются, не слыхать ли еще каких звуков. Не бьется ли, скажем, в дверь чужое плечо. Не кричит ли кто. Эй, какого дьявола ты себе позволяешь, зачем ты заперся с моей женой. Чтобы полюбоваться американским флагом. С новейшими звездами, какие на нем появились, одна для черных, одна для бурых, одна для желтых и десять для белых. Прочие для всех остальных ничтожеств. Вывесь его на переднем крыльце, пусть соседи увидят, в какой, черт возьми, стране мы живем. Вон там, дальше садик какого-то ублюдка с патриотической скульптурой, вот это и есть Америка. А тот сукин сын, который шторы опустил, небось считает, что он в Минске. Потому как вокруг столько ирландцев, немчуры да румын, что ни на кого нельзя положиться. У той же мисс Мускус родители венгры. Я ее все-таки поимел. Для вящей славы моей страны. В лучшем Вайновском гробу. Ощущение было такое, будто нас в нем везут на велосипеде с оплетенными красным, белым и синим спицами и с креповыми флажками. А сзади шагает любительский оркестр. Так основательно мы растрясли этот ящик. Дело было четвертого июля, снаружи хлестал дождь. Охлаждавший жар наших сплетенных тел. И размочивший в городе все картонные украшения. Мне часто снится мисс Мускус. Марширующая, кружась и бия коленями в барабан. С жезлом она способна творить чудеса, но господи боже мой, что она творила с моим скипетром. Джордж однажды позвал нас обоих в покойницкую. Сказав, гляньте, какой у этого малого хер. И мисс Мускус вся покраснела. Вайн тоже. И Чарли. И Фриц. А я лишь подумал, ничего себе. И записал размеры в книжечку, куда заношу рекорды. А седоголовый Джордж все никак не мог успокоиться, оттого что увидел такую громадину. И где бы ты ни был. Живой или мертвый. За тобою следят глаза. Собирая по крохам фактики. Пряча их, как прячут скелеты в одежном шкафу. Из которых они клацают челюстями. Ибо им не терпится уничтожить остатки гармонии, по всей стране, от побережья до побережья. Полети по скоростному шоссе и увидишь, что всем насрать на то, откуда ты взялся, пока они думают, что ты важная птица и сам знаешь, куда тебя несет. Нога на акселераторе. Мили одна за другой с грохотом валятся под колеса. Все твои беды уносятся прочь. А ты мчишь через Соляные Равнины и на номерном знаке твоем всего две-три цифры. На моем так и вовсе значится ноль, когда я, прикинувшись психом, на своих двоих слоняюсь по улицам. И задаю вопросы дамам, гуляющим без кавалеров. Когда вы в последний раз совершили адюльтер. Случилось ли вам при этом оголодало облизывать его лицо. Обращая к собственной выгоде его молодость и красоту. Подавая безобразный пример собственным деткам, лежащим в постельках на втором этаже. Изящная, смуглая, хрупкая. Все бы сложилось чудесно, если б я знал ответ на главный вопрос, стоящий перед этой страной. Кто тот большой человек, что сидит, притаясь, там, куда стекаются все неправедно нажитые богатства. Курит сигару, развалясь в просторном кожаном кресле. Без печали и радости слушая, как Хор Мормонской Обители славит непорочность высокими голосами. Привратник из дома напротив сказал, жаркий нынче денек, и это была чистая правда. Которой больше вам никто не поведает. Ни по какому поводу. По утрам я сидел у окна моей вест-сайдской конурки, наблюдая людей, что рылись в отбросах. Завидуя пылу, с которым они выбирали себе ночные горшки. И даже пианино, на которых вполне можно было играть. Какой-то прохвост с рыжими лохмами по самые плечи битых два часа просидел, порхая пальцами по клавиатуре расстроенного кабинетного рояля, которым он перегородил тротуар. Выброшенного тонким ценителем музыки. Я знаю, мне пора уходить. Прощайте. Прощайте. Под звон фонтана, спрятанного в ваше тело. Миссис Гау. Так говорят мои часы, поймавшие луч света. Идти просить пособие на бедность. Спасите мою душу. Затерянную в Куинсе. Запуганную леденящими душу ужасами. Миссис Гау. Не расплетайте рук. Не отпускайте меня. Чтобы я не уплыл за океан. И не умер вдали отсюда. Но если я не сделаю этого, я обречен. Поскольку песня моя никому не нужна. И мне остается одно, дожидаться смерти, слоняясь по улицам. Глядя, как мимо в машинах проезжают живые. Когда-то здесь от крыльца к крыльцу таскался точильщик. Звенел в колокольчик. Возвращал вам заостренное лезвие. Копил деньжата. И накопил их целую гору. На которой ныне лежит распятой моя Фанни Соурпюсс и остывает под снегом своих лыжных курортов. Грудь у нее, как у вас ягодица, такая большая. Может сделать меня богатым, одним росчерком пера. Говорит, что ее купили, а теперь она вправе сама покупать. И я, нестерпимо страдая, обитаю в этом раю. Мне было двенадцать, и был я тощ и уродлив. И всего через ряд от меня сидела за партой Шарлотта Грейвз, единственная девочка, которая любила меня. Хоть все и твердили, что я едва ли не главная бестолочь в классе. Немногим лучше Дергунчика. Объявленного полным тупицей. И посаженного на последнюю парту в последнем ряду. У него была грязная шея и уши в каких-то чешуйках. И я пошел посмотреть, что его обратило в такого тупицу. Дом их стоял на холме. Я удивился, увидев, что вся лужайка у них завалена сломанными холодильниками. Высвистел его на улицу и спросил, зачем они вам. Он ответил, а вдруг когда-нибудь пригодятся. Мне это показалось дьявольски умным. И я понял, что на самом деле ни он, ни я далеко не тупицы. Скоро поднимется солнце, озаряя ярко-бурые кроны дубов. Осень. И прежде, чем меня постигнет крушение. В виде кары за адюльтер, совершенный мною на этой тенистой улочке. Я в слабом проблеске любви и страдания высеваю малое семя. Все завершается, не успев даже начаться. О боже, Корнелиус, я не могу остановиться, я кончаю. В жизни мне не было так хорошо и так гадко сразу. Когда я снова увижу тебя. И испеку тебе яблочный пирог.