Волшебный лес
Шрифт:
А совы уже завели свои песни, каждая по-своему, вразнобой, но все звучали одинаково сладостно. Оба мы молчали. С противоположной стороны от гор Камути и их пологих подножий легли неподвижные тени. Аполлодор, летая над самой поверхностью воды, старался освободить тело филина, застрявшее среди обломков веток и речной гальки. Все вокруг возвещало наступление вечера. Я сел на ветки невысокой ивы.
Аполлодору удалось развернуть тело нашего друга в нужном направлении, и вот наконец, белея в вечернем свете, оно попало в текучую воду.
— Теперь
Тело патрууса Вериссимуса закружило, вынесло из заводи и подхватило быстрым течением.
Я следил за ним с ветвей ивы.
— Полетим за ним, — сказал Аполлодор.
Мы полетели над еле видным в сумерках извилистым руслом Фьюмекальдо, которое вскоре надолго скрылось в глубоком ущелье.
С усеянного звездами неба лился бледный свет. Я непрерывно смотрел вниз, боясь потерять из виду тело филина, бессмысленно вертевшееся в потоке, то различимое и узнаваемое, то сливающееся с водой.
— Летим за ним, — время от времени повторял Аполлодор.
Уже совсем стемнело. Долина наполнилась голосами ночных птиц, затаившихся в ущелье. Мы летели низко над водой, чтобы лучше видеть тело нашего друга, но все было без толку, ведь сама попытка угнаться за ним была лишь несбыточной мечтой.
— Ты еще видишь его? — спросил меня Аполлодор чуть позже.
— А вон там черное пятно, погляди, — отвечал я.
Мы опустились совсем низко и увидели, что это влекомый течением клубок водорослей, а вокруг глаз не улавливал ничего, кроме бессмысленно повторявшихся неживых очертаний. Не проронив ни звука, мы повернули назад и поднялись повыше, к самому краю ущелья. Аполлодор летел напрямую, я же поднимался плавно, чуть не задевая растений.
Мы ненадолго присели на ветвях рожкового дерева, где столько вечеров провели в беседах с патруусом Вериссимусом; я вслушался в шум Фьюмекальдо и только тут заметил, что ночной свет свежим дыханием разливается по долине.
IX
Так я остался в моем гнезде один-одинешенек. Быстро разнеслась по округе печальная весть, и распался кружок рожкового дерева, где мы по своему разумению пытались определить, что вокруг нас является законченным и очевидным, оспаривали, а то и отвергали различные мнения; помимо прочего, споры эти могли невзначай подсказать мне, как найти Тоину.
Во мне происходило борение чувств, я снова и снова вслушивался в них в тиши моего жилища, отчего они сливались в непостижимый, неуправляемый хаос, какого я не ведал никогда прежде; напрасно я пытался сосредоточиться, поразмышлять о свете дня, о просторах за Фьюмекальдо, о минутах блаженства, пережитых с подругой, — о чем-то далеком от дел и обстоятельств, склонявших меня к недоброму. Словом, то было начало долгой болезни.
Как-то утром, охваченный яростью, я со зловещим карканьем вылетел из гнезда. Расчерчивая воздух неровными зигзагами, я клювом
Я наловчился нападать не только на дневных, но и на ночных птиц: перед самой зарей, когда они еще упивались прохладой и уединением.
Убивать, скажем, летучих мышей было легче легкого. В сумерках они шныряли по воздуху тут и там, а я, едва завидев их, тут же рассекал надвое ударом клюва, и половины тела падали в разные стороны. Остальные летучие мыши с проклятиями спешили убраться в свои пещеры.
Я уж не говорю, до чего просто было нападать днем на голубей или ласточек, поскольку птицы эти имеют обыкновение собираться в стаи.
Я камнем падал на них с неба, издавая пронзительные, сдавленные от бешенства крики, и поражал сразу множество этих птиц — уцелевшие в безумном ужасе рассыпались по всему небу. А я смеялся.
Шли дни, и бешенство мое все возрастало, ибо мои злодеяния стали утонченнее.
Я появлялся, видом и повадками выказывая миролюбие: безмолвный, тихий, равнодушный. И вдруг с быстротой молнии набрасывался на куропаток, нежившихся в прохладе подлеска, или на перепелятников, тщетно пытавшихся обороняться.
Но вскоре я изменил тактику. Мне уже наскучило истреблять себе подобных, вонзая клюв и когти в их нежное мясо, а потом смотреть, как они, крутясь по спирали, падают все ниже и ниже, словно притянутые дремучими зарослями ущелья Фьюмекальдо.
Теперь у меня была другая цель. Я ослеплял их или отрывал им лапы. Знаете, как это забавно? Во всяком случае, для меня в то время, когда я казался себе столь же недолговечным, как и все вокруг.
Слух о моих делах разнесся по окрестным холмам и долинам, и я прослыл общим бедствием.
Тихо-тихо крался я меж ветвей олив или дубов, хватал когтями сороку, щегленка или сойку и, хотя они неверным голосом молили о пощаде, отрывал у них лапу или выклевывал глаза.
И вскоре по всей долине появилось множество птиц, летавших тяжело и неуклюже оттого, что один бок у них перевешивал, а частенько они падали с ветки, не в состоянии удержаться на ней даже при слабом дуновении ветра. Искалеченные птицы собирались в стаи, рассаживались на гранатовых деревьях, росших на склонах, и там слагали песни о своем злосчастье, почти всегда звучавшие фальшиво, словно по скверной привычке.
Лишь изредка пение слепых и увечных птиц звучало так волнующе-нежно, что надрывало душу. Чаще всего это бывало по вечерам, когда силуэты этих птиц четко или расплывчато вырисовывались на фоне закатного неба.
Я нападал также на кусты и цветы.
Однако птицы собрались на совет и позвали на помощь соколов и кречетов. И вот однажды утром некий коршун, пролетая мимо, крикнул мне:
— Берегись!
Я оглянулся и увидел, что сотни птиц, по большей части хищных, летят мне навстречу, подобные переливчатому облаку.