Волшебный свет
Шрифт:
Но все оказалось не так. Шли часы, а никаких изменений не было. Прошло два дня… Прошло пять дней… Неделя прошла, и ничего, все оставалось по-прежнему. Он проглатывал жидкую пищу, которую я для него готовил, и лекарства, которые я купил, – ему от них полегчало: температура упала почти до нормальной, а раны затянулись. Но, кроме этого – никаких изменений. Я не знал, что делать; я был на грани отчаяния. Мысль о том, что ситуация разрешится не так, как я на то рассчитывал, выбивала меня из колеи, воображение рисовало одну картину хуже другой. По утрам, когда я был в дороге, мне лезло в голову, что кто-нибудь обнаружит раненого у меня в доме, и я попаду в большую переделку; возвращаясь домой, я боялся открыть дверь, – а вдруг он умер, и мне придется куда-то девать тело; а по ночам я плохо спал, если вообще спал, потому что присутствие раненого не давало мне покоя. Это безмолвное присутствие было хуже всего. Оно стало для меня наваждением. Кроме всего прочего, я чувствовал себя жертвой, с которой судьба решила сыграть свою шутку, шутку зловещую: я забочусь о незнакомце, мою его, готовлю ему еду, а у самого сердце трепыхается от страха целый день; а он лежит тут, не проронил ни звука, ему не хуже, но и не лучше… неподвижный, словно живая статуя. Стоило мне подумать о том, что так может продолжаться бесконечно долго, и я начинал проклинать свою злую судьбу. Надо было что-то делать, может быть,
По прошествии почти двух недель, когда я уже был готов действовать, случилось нечто неожиданное.
Раненый вдруг очнулся.
Это произошло среди ночи. Я лежал в гамаке, безуспешно пытаясь уснуть, но сон все не шел. Зыбкость моей ситуации, да еще эта липкая жара не давали мне уснуть. Стояла полная тишина, и потому, когда в доме раздался крик, то это прозвучало особенно страшно. Пронзительный вскрик, будто ножом прорезав ночную темноту, заставил меня похолодеть. Это был вопль загнанного, смертельно напуганного животного, который заставил меня вздрогнуть, будто через меня пропустили электрический ток. Я вскочил на ноги и вбежал в дом. Он все кричал, а я зажег лампу и увидел, что происходит. Человек стоял на коленях на сбившихся простынях, яростно вцепившись в металлический поручень кровати. Он был напряжен до крайности. Грудь его высоко вздымалась, но дыхание было прерывистым, как будто воздух не проходил в легкие. Было видно, как он страдает, и это было ужасно, невыносимо, но самое страшное – его взгляд: казалось, его глаза сейчас вылезут из орбит и заживут своей жизнью, отдельно от лица. А в глазах стоял ужас, такой, что и представить нельзя. Я уверен, он снова видел пули, летящие в него из дула пистолета. Только один раз, много лет спустя, я видел у него точно такие же глаза. На несколько секунд я застыл на месте, пораженный, потом пришел в себя и подошел к нему. Мне было страшно дотронуться до него. А когда я коснулся его, он весь напрягся, как скрипичная струна. Мне пришлось крепко держать его, чтобы он не упал с кровати. Он боролся со мной, пытаясь высвободиться, но по-настоящему он боролся с чем-то, для меня невидимым. Это была отчаянная и безнадежная борьба, – он то вытягивался, то извивался, словно пытаясь вылезти из собственной кожи, в какой-то своей борьбе, в которой он неминуемо должен был проиграть. То, что сжигало его изнутри, наверное, достигло своего апогея: вдруг что-то в нем сломалось, и он, как подкошенный, упал на кровать, с силой выдохнув из легких воздух – казалось, будто воздушный шар спустили.
Кризис продолжался от силы минуты две; потом он снова успокоился. Я уложил его на постели поудобнее, а сам сел на стул в ногах кровати, пытаясь успокоиться. Остаток ночи я провел возле него, не решаясь пошевелиться и неотступно наблюдая за ним, – я никак не мог забыть ту секунду, когда в глазах у него промелькнуло выражение человека, встретившегося лицом к лицу с торжествующей ухмылкой собственной Смерти.
И вот, словно эмоциональное потрясение, которое он пережил, оказало большее действие, чем все мои заботы, с той ночи состояние раненого стало улучшаться. То, что он выжил после расстрела, было чудом, но не меньшим чудом было его выздоровление. У моего двоюродного брата был кот, который однажды упал с четвертого этажа и не разбился. Несколько дней он неподвижно сидел в своей плетеной корзинке, не пил, не ел, сидел, как под наркозом; все думали, он вот-вот умрет, но в одно прекрасное утро он открыл глаза, встал, потянулся и принялся за свои обычные дела – ловить мышей в подвале дома. С раненым происходило нечто подобное. В начале улучшения он мог только с трудом шевелиться; он садился на кровати, упираясь локтями в колени и обхватив голову обеими руками, как человек, который настолько устал или подавлен, что на большее у него нет сил. Так он мог сидеть часами. Постепенно он стал вставать и уже мог делать несколько шагов по комнате. Я внимательно следил за его движениями, с тревогой ожидая мгновения, когда к нему вернется разум и он заговорит; однако улучшение было только физическим, взгляд продолжал оставаться отсутствующим. Он смотрел то на один предмет, то на другой, но, казалось, он ничего не узнает, его внимание ни на чем не останавливалось. Как будто он очнулся от летаргического сна, продолжавшегося несколько веков. Ему требовалось некоторое усилие, чтобы узнать какую-нибудь вещь и ее назначение, но его ничто не интересовало. Если это была рубашка, он смотрел на нее, пытаясь понять, для чего она нужна, а потом медленно и неуклюже натягивал ее на себя; если в руке у него оказывалась ложка, он пользовался ею правильно, но потом мог уставиться на нее долгим взглядом, сжимая в пальцах с такой силой, словно хотел смять. Я бы сказал, его тело совершало какие-то действия, но мозг во всем этом не участвовал. Что до меня, я воспринимал его, как еще один предмет в доме. Я думал так: его выздоровление подчиняется определенной логике, и также, как однажды его организм выстоял и вернулся к жизни, в скором времени очнется и его мозг. Но я ошибался.
Время шло, но никаких признаков просветления не было, мысли проходили в его мозгу, как разноцветные картинки перед взором слепого. Наступил момент, когда физически он выздоровел почти полностью, настолько, что если бы не его отсутствующий взгляд и немота, он бы казался нормальным человеком. Но его мозг отказывался сделать еще один шаг, или был не способен на это. Выстрел в голову нанес куда больше вреда, чем я предполагал вначале, низведя человеческое существо до уровня растения, неспособного ни составить, ни выразить мысль, ни даже вспомнить, кто он такой; мои проблемы не только не были решены, но даже усугубились. Больше я ничего не мог для него сделать, необходимо было переправить его куда-нибудь, где за ним могли бы ухаживать и заботиться о нем. Однако не надо забывать, что его приговорили к расстрелу, надо было действовать осторожно. Совсем необязательно, что его палачи возьмут на себя труд нажать на курок, если он снова попадет к ним в руки, хотя, с другой стороны, они и не такое вытворяли… Нет, и думать нечего о том, чтобы передать его кому бы то ни было. Но тогда, куда же мне его переправить, не нажив новых неприятностей?
Когда идет война, все становится с ног на голову, все меняется. Что-то, немногое, к лучшему; но в большинстве своем – к худшему. Клаудио, у которого я работал, видел, как зарастают травой поля, и сообразил, что траву эту можно продать и на этом заработать, так что он оказался в выигрыше; он раздобыл с помощью каких-то махинаций маленький грузовичок, конфискованный у крестьянского кооператива. На этом грузовике, – он говорил, что так заодно служит Родине, – он подрядился развозить почту и военные донесения по комендатурам, которых по всей провинции вдруг возникло хоть пруд-пруди, не говоря уже о том, что он здорово развернул торговлю хлебом; у него была своя клиентура, «по рекомендации компетентных органов» он обслуживал офицерские штабы, несколько тюрем, одну-две больницы. Мне было поручено ездить на этом грузовике, выполняя разные поручения; работа была непыльная, хотя приходилось накручивать побольше километров, чем раньше; грузовичок ездил куда шустрее, чем старый фургон, зато на каждой остановке всегда находился кто-то, обычно пара солдат, готовых взяться за разгрузку.
Одним из моих обычных пунктов назначения был Приют для престарелых, за которым присматривали монахини, и где находили прибежище старики, чьи семьи уже не могли их содержать или им надоело их терпеть. В отдельном флигеле, под присмотром монахини по имени сестра Анхела, жили несколько слабоумных больных. Сестра Анхела, хотя уже и в годах, человеком была энергичным и выносливым; видно было, что она относится к своей работе с душой. Обычно она же и следила за разгрузкой. Тут уж вкалывал я, солдат там не было. Но я не жаловался, потому что монахиня ко мне благоволила, и, думаю, симпатия была взаимной. Несмотря на свою вечную занятость, она всегда находила минутку и для меня, стакан лимонаду в жару приносила или еще что-нибудь такое. А пока я отдыхал, я все смотрел, как она обходилась с больными; она была терпеливая и ласковая, никогда никому слова плохого не говорила или грубости какой. Больным хорошо было с сестрой Анхелой. Вот я и начал вынашивать одну идею, и в один из последующих дней, после разгрузки, мне удалось коротко с ней переговорить. Мне хотелось вызвать у нее еще большую симпатию и заслужить ее доверие.
В тот день, когда я, наконец, решился действовать, я встал раньше обычного и отправился в поселок.
Клаудио удивился, увидев меня почти на час раньше обычного, но поскольку хлеб был уже готов, не стал мучить меня вопросами. Я сел в кабину грузовика и выехал на дорогу, но вместо обычного маршрута свернул на первом перекрестке и зарулил к дому.
Раненый неподвижно лежал на кровати, но не спал; как обычно, он смотрел в бесконечность. Я приподнял его и помог надеть кое-что из моей старой рабочей одежды и стоптанные башмаки; потом я оглядел его с ног до головы: только рана на виске, уже почти затянувшаяся, наводила на мысль о возможном происшествии, но хотелось верить, что никто не обратит на нее внимания.
Мы вышли за дверь. Раненый, не сопротивляясь, дал увести себя из дома, но я заметил, – его будто что-то тревожило, наверно, он чувствовал, что я нервничаю. Когда я усадил его в кабину, он стал беспокойным, дыхание сделалось прерывистым. Может, он понимал, что навсегда покидает свое прибежище последних недель, и что грядут серьезные перемены.
Я вернулся на дорогу и доехал без приключений. Подъехав к воротам приюта, я миновал железную ограду и направился к задней части дома, где и остановился у маленького домика, иногда служившего продуктовой лавкой. Сестра Анхела уже поджидала меня, как всегда занятая несколькими делами одновременно. Я вылез из кабины и рассказал ей историю, которую выдумал. Я сказал, что километра за два отсюда встретил на дороге человека, который брел, неведомо куда, и что, когда я пригляделся, то понял – этот человек не в себе. Монахиня слушала меня, не отрывая взгляда, но пока я говорил, не перебивала; мне было неловко, ведь заметно было – она понимает, что я лгу, но когда я умолк, она подошла к тому человеку и, внимательно глядя на него, задала ему несколько вопросов, ответов на которые, понятное дело, не дождалась; кончилось тем, что я помог ему выйти из машины и отвел его к дверям больницы. Потом я стал разгружать хлеб, а когда закончил, сел отдохнуть и выкурить сигарету. Через несколько минут из дверей больницы вышли монахиня и тот человек; она вела его под руку и шла рядом с ним, приноравливаясь к его медленным неуверенным шагам; она усадила его на каменную скамью во внутреннем дворике и направилась ко мне. Я надеялся на то, что никаких неожиданностей не будет, я видел, как бережно она обращается с больными, и по этому поводу мне беспокоиться было нечего; но если раненого осмотрел врач, он без труда догадался, что шрамы – это следы недавних пулевых ранений. Я стал молиться, чтобы он ничего не сообщил в Национальную Гвардию… Сестра Анхела сказала мне, что никто не видел этого человека раньше, но, учитывая его состояние, они не могут отказать ему в помощи. Она говорила, а сама как-то странно на меня смотрела, будто хотела сказать – она знает правду, знает, что это я его спас и ухаживал за ним все это время; но взгляд ее говорил также, что она сохранит эту тайну. Я не ошибся: сестра Анхела жалела больных и действительно любила свою работу; таков же видимо был и врач. С этого дня раненый попал в хорошие руки.
Я попрощался и покинул двор приюта. Пока я ехал к железной ограде, я все смотрел на того человека в зеркало заднего обзора. Он послушно шел вслед за монахиней к дому.
Я добрался до своей хижины и все твердил себе, что проблема моя решена, что я могу отдохнуть, но на душе у меня все равно было неспокойно, а порой я даже чувствовал молчаливое присутствие того человека, да так явно, будто он никуда отсюда не уходил – мне казалось, я могу до него дотронуться. Мне понадобилось время, чтобы прийти в себя и снова зажить обычной жизнью, ведь я несколько недель жил в таком напряжении, что почти забыл о войне, а меня ведь это тоже касалось. Несмотря ни на что, тревога моя не проходила, прежде всего потому, что я так и не знал, кого я спас. Перед тем как выбросить его одежду, я все старательно просмотрел в надежде найти хоть какой-нибудь документ, удостоверяющий личность, или какую-нибудь вещицу – ключи или медальон – хоть что-нибудь; но у него не было ничего. Единственное, что мне было ясно – физической работы он не знал – пальцы у него были тонкие, а ногти ухоженные. Но ведь это все равно, что не знать ничего; он мог быть политиком, журналистом, учителем… Мне все не давала покоя одна мысль: мне казалось таким несправедливым, чуть ли не курьезным, что, кто бы он ни был – его жена, дети, его друзья, словом, кто-то, где-то, и, возможно, гораздо ближе, чем я думаю, может даже, в этом самом селении, кто знает его и любит – так вот, этот кто-то считает его мертвым. Я решил попытаться выведать что-нибудь у пекаря, который чем дальше, тем лучше ладил с новой властью; и еще я стал просматривать кое-какие военные сводки, которые мне случалось возить. Но моего работодателя не интересовало ничего, кроме его торговли, а документы, которые попадались мне на глаза, были просто списком казненных или заключенных в тюрьму, и их имена мне ничего не говорили – ни фотографий, ни конкретных дат, ничего, что могло бы навести меня на след. Все было бесполезно: как будто речь шла о призраке, и потому ничего нельзя было сделать. Это перестало быть наваждением, когда я понял, что потерпел поражение, но тревога не унималась – ведь я видел его каждый день. Я приезжал в приют, и, понятное дело, монахиня мне о нем рассказывала. Поначалу с энтузиазмом, потому что у больного наметился вроде бы кое-какой прогресс, а потом удрученно, потому что за первоначальным улучшением так ничего и не последовало. Он был похож на ребенка, который все узнает впервые, даже самые обыденные вещи; правда, хоть он ничего и не помнил, мозг у него все-таки немного работал; он мог выполнять кое-какую несложную работу, что-нибудь самое простое, но не более того. Я часто видел, как он сидит во дворе с отсутствующим взглядом, чуждый всему окружающему. В такие минуты я ощущал неприятный холодок в желудке. Много времени прошло, прежде чем я привык к этому ощущению, а до конца оно даже через несколько лет не прошло.
Конец ознакомительного фрагмента.