Волшебство и трудолюбие
Шрифт:
Сколько же соблазнов представляла для нас Старо-Триумфальная площадь. Сколько свиданий назначалось под часами, что тремя циферблатами возвышались в сквере на перекрестке Тверской и Садового кольца…
Ныне свидетель новых традиций молодых москвичей бронзовый Маяковский, у ног которого постоянно лежат свежие цветы. Там постоянно собираются молодые поэты, студенты, актеры. Читают стихи, устраивают дискуссии. Там назначаются встречи. Там, против зала Чайковского…
«Дом Пигита», как многие дома в Москве, имел еще и внутренний двор — колодец, куда выходили три корпуса — два с квартирами для многосемейных и третий, состоявший из трех этажей, в которых были студии — мастерские.
Внутри
В те времена этажом ниже мастерскую занимал художник Якулов, друг отца. Образ его живет и ныне на портрете, написанном Петром Петровичем. Интереснейшая работа эта создавалась в эпоху «Бубнового валета» — общества молодых художников левого направления, искавших новые формы в рисунке и цвете.
Если наша семья жила общей, тесной жизнью, никогда не расставаясь, то нижние соседи наши — Георгий Богданович Якулов с женой Натальей Юльевной — были типичной богемой тех лет, богемой в положительном качестве этого понятия. Жили вдвоем. Жили на широкую ногу. Наталья Юльевна, худая, рыжая, элегантная, умная и обаятельная дама, очень подходила Георгию Богдановичу, небольшого роста армянину, франту и добрейшему товарищу. Дверь их мастерской была открыта днем и ночью, и там постоянно собирались художники, поэты, актеры и какие-то друзья из Армении. Во всех студиях были антресоли. На наших отец складывал уже законченные работы, а у Якуловых там была устроена спальня. Когда, бывало, мне приходилось забежать к ним поутру за какой-нибудь хозяйственной надобностью, то с антресолей высовывались две заспанные физиономии: иссиня-черного, еще не бритого Георгия Богдановича и ярко-рыжей, голубоглазой, белокоже-веснушчатой Натальи Юльевны. Над антресолями вился сизый дымок, а хозяева с папиросками в зубах выглядывали сверху: кто пришел?
Под Якуловыми занимал мастерскую директор Большого театра по фамилии фон Бооль, грузный, угрюмый человек с одутловатым лицом, обрамленным седыми баками. Я запомнила его, вечно опутанного шарфом, в меховом картузе и высоких ботах. Помню, кто-то рассказывал, что Шаляпин, не особенно церемонившийся с администраторами и чиновниками, однажды, осерчав на фон Бооля, крикнул: «Ну, постой! Я из тебя весь фон-то повыбью — одна боль останется!..»
Наша верхняя мастерская была удивительным средоточием трудовой жизни нашего семейства и высокой духовности, внутреннего обогащения для всех, кто приходил туда.
Там мы с братом росли, помогали отцу набивать на подрамники и грунтовать холсты. Там встречались с интереснейшими людьми, позировавшими отцу…
В 1914 году началась Первая мировая война, и отец был призван на фронт, в артиллерию. В мастерской на Большой Садовой жизнь замерла на два года. Мы с мамой оставались на квартире в главном корпусе «дома Пигита». Вот тогда-то и жил с нами вместе дед Василий Иванович…
Жизнь вернулась в мастерскую вместе с отцом, когда кончилась война. Жизнь вернулась в неизбежном своем развороте, к которому далеко не все были готовы. Грянула революция 1917 года. Грозная, неумолимая, несущая одним — катастрофу, крушение всех надежд и распад всех устоев, другим — радость освобождения от унизительной, постоянной и безнадежной зависимости.
В мир искусства и творческого бытия Революция вошла довольно легко и быстро. Были, понятно, люди, не принявшие ее и успевшие покинуть родную землю, в чем впоследствии многие из них горько раскаивались. В нашей семье все принималось с каким-то высоким чувством дисциплины, организованности, и в этом-то как раз главную роль играла культура и духовная терпимость, по традиции переходившая в русских семьях из поколения в поколение.
А жизнь — менялась, и надо было достойно выстоять, выдержать все трудности быта — голод, холод, без освещения, без отопления, продукты — по карточкам. Перестал ходить трамвай, дома и улицы не освещались. Обогревались москвичи печурками — «буржуйками», через все комнаты проводились железные трубы — в дымоходы, в форточки, на скрещиваниях труб подвешивались жестянки, в которые стекал черный деготь от нагара. Освещались коптилками с фитильками, в которых горел керосин. Сидели вокруг такой «лампы», укутавшись платками, шарфами, одеялами. А на «буржуйке» варился суп из селедки или воблы и пшенная каша. А чай! «Настоящий китайский чай делается из кормовой свеклы!» — шутили наши художники. И мы пили свекольный и морковный чай и желудевый и овсяный кофе.
А жизнь шла. Театры и концертные залы действовали, читались лекции, хоть в зрительных залах публика сидела в шубах. Мы ходили в школу, папа писал картины, мама вела хозяйство, и мы были… счастливы. В самом подлинном смысле этого слова. Счастливы тем, что жили все вместе, были здоровы, бесконечно любили друг друга, и вечно с нами был юмор и постоянно какие-то интересные разговоры о книгах, о музыке, о живописи и даже о том, что прекрасно отстирывать белье, подержав его в растворе золы и добавив в него марганцовки.
В нашей семье никогда не было стремления к активной политической деятельности, но как хорошо я помню молодежь тех лет, комсомольские отряды, которые мы постоянно видели на улицах Москвы. Эти молодые парни и девушки в красных косынках с винтовками через плечо! Они пели «Смело, товарищи, в ногу», шли твердым шагом, и лица их были светлы и спокойны. Каждый из них был готов отдать жизнь в любую минуту за их горячее, правое и доброе дело. И мы глубоко верили в их веру. И когда теперь, в старости, мне доводится смотреть современные фильмы, посвященные той молодежи, мне всегда кажется, что ни один режиссер, ни один актер, как бы он ни был талантлив, не найдет настоящего звучания, настоящего облика ни внешнего, ни внутреннего, если он сам не видел этих людей в те тяжелые, но могучие годы перехода одной эпохи в другую…
В те годы особо дорогим местом было Абрамцево, где я с малолетства бывала вместе с родителями. Я дружила с внуками Саввы Ивановича Мамонтова, одного из виднейших меценатов конца XIX и начала XX века. В моей памяти это благословенное место живет в ярких детских впечатлениях…
Вот я гляжу из окошка флигеля-бани. Мне шесть лет. Поздняя осень. На дорожке под окнами стоят мама и трехлетний брат Миша, одеты по-дорожному, они уезжают в Москву. А мы с папой остаемся в Абрамцеве — «болеть скарлатиной», которую подхватили где-то мы с младшим внуком Саввы Ивановича — Сереженькой. Его увезли в Москву, и там этот двухлетний карапуз умер. А мы с папой просидели в Абрамцеве ползимы, и он меня выходил…
А вот фотографии, где мы сидим на земле возле главного дома. Перед нами в песок врыты высоченные грибы поганки на толстых ножках с круглыми шариками-шляпками. Таких больших я никогда нигде не видела. Сидим полукругом: я — девятилетняя, брат Миша, с нами наши друзья — Алеша и Оля Редькины — дети абрамцевского садовника Марка Алексеевича. Хорошо помню его, чрезвычайно корректного и степенного человека с черной бородкой, в картузе и фартуке. Был он большим искусником в разведении цветников. Такой цветник остался жить в пейзаже Аполлинария Васнецова — «Аллея в Абрамцевском парке».