Воля к власти
Шрифт:
Это всё расчётливая, продуманная низость точно того же разбора, что и низость иудейских священников, когда те устанавливали свою власть и создавали иудейскую церковь…
Следует различать: 1) то тепло «любви» как страсти (что зиждется на основах жаркой чувственности); 2) и абсолютное неблагородство христианства – его тягу к постоянным преувеличениям, его болтливость – недостаток холодного ума и иронии – отсутствие воинского во всех инстинктах – предубеждение священников против мужской гордости, против чувственности, наук, искусств.
Павел: он ищет силу против правящего иудейства, – но
Христианство – это форма распада старого мира в глубочайшем его бессилии, при котором самые болезненные и нездоровые слои и потребности всплывают наверх.
Как следствие на первый план должны были выступить иные инстинкты, дабы образовать единство, способную к обороне силу – короче говоря, было необходимо нечто вроде чрезвычайного положения, подобного тому, из которого почерпнули свой инстинкт самосохранения иудеи…
Неоценимую услугу оказали тут гонения на христиан – общность чувства опасности, массовые обращения в веру как единственное средство положить конец гонениям на отдельных лиц (он [Павел], следовательно, и к самому понятию «обращение» относится как можно легче).
Христианско-иудейская жизнь: здесь не доминировала враждебность. Лишь грандиозные гонения, видимо, заставили выплеснуться такие страсти – как жар любви, так и пламя ненависти.
Когда видишь самых близких своих павшими жертвой во имя веры, то поневоле станешь агрессивным; своей победой христианство обязано своим гонителям.
Аскетизм не есть специфическая черта христианства – Шопенгауэр тут заблуждался; аскетизм просто врастал в христианство – повсюду, где и без христианства имеется аскетизм.
Ипохондрическое христианство, все эти зверские муки и пытки совести, точно так же есть только продукт определённой почвы, на которой пустили корни христианские ценности – это отнюдь не само христианство. Христианство впитывало в себя всевозможные хвори худосочных почв, и упрекнуть его можно разве лишь в том, что оно не умело сопротивляться заразе. Но именно в этом и есть его сущность: христианство – это тип декаданса.
Реалией, на которой могло воздвигнуться христианство, была маленькая еврейская семья диаспоры, с её теплом и нежностью, с её неслыханной, да, возможно, и непонятной для всей Римской империи готовностью помочь, вступиться друг за друга, с её скрытой, рядящейся в одеяния смирения гордостью «избранного народа», с её сокровеннейшим и без всякой зависти отказом от всего, что наверху, от всякого внешнего блеска и самоценной силы. Распознать в этом силу, понять, что это блаженное состояние может перекидываться и на других, оказаться соблазнительным и заразным и для язычников – в этом и есть гениальность Павла: использовать этот кладезь скрытой энергии, умного счастья для создания «иудейской церкви свободного вероисповедания», использовать весь иудейский опыт и навык общинного самосохранения в условиях иноземного владычества, да и иудейскую пропаганду – именно в этом угадал он свою миссию. Ибо то, что он увидел перед собою, был абсолютно аполитичный и задвинутый на обочину разряд
Из маленькой иудейской общины берёт начало и принцип «любви»: здесь под золой смирения и бедности тлеет более страстная душа – не греческая, не индийская и уж тем паче не германская. Песнь во славу любви, Павлом сочинённая, не имеет в себе ничего христианского, – это иудейское раздувание вечного пламени, семитского по происхождению. Если в психологическом отношении христианство чего-то существенного и достигло, так это повышения температуры души в тех более холодных и благородных расах, которые в ту пору были наверху; это было открытие – что даже самая убогая жизнь может стать богатой и бесценной благодаря такому вот повышению температуры…
Само собой разумеется, что такой переход не мог произойти в отношении господствующих сословий: иудеи и христиане обоюдно отличались дурными манерами, – а сила и страстность души при плохих манерах обычно действуют отталкивающе и вызывают чуть ли не отвращение. (Я эти дурные манеры прямо-таки вижу, когда читаю Новый Завет.) Чтобы почувствовать в этом притягательность, нужно было ощутить сродство униженности и нищеты с говорящим здесь типом низшего народа… Это, кстати, вернейший способ узнать, есть ли у человека хоть толика классического вкуса – проверить, как он относится к Новому Завету (сравни Тацита): кого это чтение не возмутит, кто не испытает при этом искренне и глубоко нечто вроде foede superstitio [79] , словно от соприкосновения с чем-то, от чего немедленно хочется отдёрнуть руку из боязни запачкаться – тому не ведомо, что есть классическое. «Крест» надо воспринимать как Гёте.
79
Омерзительного благоговения (лат.).
Реакция маленьких людей: высшее чувство могущества даёт любовь. Понять, в какой мере здесь говорит не человек вообще, а только одна разновидность человека. Вот это и следует рассмотреть поближе.
«Мы божественны в любви, мы станем «детьми Божьими», Бог любит нас и ничего от нас не хочет, кроме любви» – это означает: всякая мораль, всякое послушание и действование не вызывают такого чувства могущества и свободы, какое даёт любовь; из любви не сделаешь ничего дурного, а сделаешь гораздо больше, чем сделал бы из послушания и добродетели.
Здесь стадное чувство, чувство общности в большом и малом, живое чувство единения воспринято как сумма жизнечувствований – взаимная помощь, забота и польза постоянно вызывают и поддерживают чувство могущества, а видимый успех, выражение радости его подчёркивают; есть тут и гордость – в чувстве общины, обиталища бога, «избранности».
На деле же человек ещё раз пережил чувство расщепления личности: на сей раз он поименовал своё чувство любви богом. Надо помыслить себе пробуждение подобного чувства, ощутить нечто вроде содрогания, услышать обращённые к тебе чужие слова, «евангелие» – небывалая новизна не позволяет человеку приписать всё это просто любви: он полагал, что это сам бог явился пред ним и в нём оживает – «бог приходит к людям», образ «ближнего» трансформируется в бога (поскольку ведь это на него, ближнего, изливается наше чувство любви). Иисус становится этим ближним – точно так же, как он был переосмыслен в божественность, в первопричину нашего чувства могущества.