Волынщики
Шрифт:
Нельзя сказать, что он был глупее других, но он так плохо слушал и, разумеется, так мало запоминал из того, чего не слыхал, в нем было так мало охоты к ученью, что я не мог надивиться. У меня, бывало, дело шло всегда на лад, когда мне удавалось наконец усесться спокойно и собраться с мыслями.
Брюлета иногда бранила его за это, но без всякой пользы: он только плакал с досады.
— Да как же быть, если слова не идут мне на память. Я сам не знаю, что мне делать, — говорил он.
— Неправда, — отвечала Брюлета, привыкшая уже командовать им и распоряжаться, — ты все можешь, когда захочешь. Только у тебя мысли по стенам развешаны, и г. аббат справедливо называет тебя
— Пусть себе называет, — отвечал Жозеф. — Я не понимаю этого слова.
Но мы, ребятишки, хорошо понимали его и называли Жозефа по-своему: Жозе-ротозей. Это прозвание так за ним и осталось, к величайшей досаде его.
Жозеф был ребенок печальный, слабого сложения и нрава брюзгливого. Он не отходил от Брюлеты ни на минуту и во всем ей повиновался. Она все-таки говорила, что он упрям как овца, и бранила его беспрестанно. Меня же она никогда не упрекала за мою леность, но я бы дорого дал, чтобы она занималась мною так же часто.
Несмотря на ревность, я заботился о нем более, нежели о других товарищах, потому что он был всех слабее, а я — один из самых сильных. Притом же, если б я не заступался за него, Брюлета стала бы осуждать меня. Когда я говорил ей, что она любит Жозефа более, нежели меня, родного, она отвечала:
— Я люблю в Жозе не его — я люблю в нем его мать, которая мне дороже вас обоих. Если б с ним случилась беда, я бы не посмела вернуться домой. И так как он никогда не думает о том, что делает, она просила и наказывала мне думать за нас обоих, и я никогда этого не забуду.
Я часто слыхал, как горожане говорят: «я учился с таким-то; это мой школьный товарищ». Мы же, крестьяне, которые, в мое время, и не знали, что такое школа, — мы говорим: «я слушал катехизис с таким-то; я с ним в первый раз приобщался». В эту-то пору у нас и завязываются крепкие дружбы молодости, а иногда и ненависть, которые продолжаются целую жизнь. В поле, на работе, на праздниках люди видятся, говорят, сходятся и расходятся. Но когда слушаешь катехизис — а это продолжается год, часто даже два, — то поневоле приходится оставаться вместе и помогать друг другу в продолжение почти пяти или шести часов в день. Мы отправлялись гурьбой рано утром, по лугам и пастбищам, через тын, огороды и кустарники. Вечером, когда нас отпускали на свободу, рассыпались во все стороны, как веселые пташки, и возвращались домой как попало. Те, кому было весело друг с другом, шли вместе, а шаловливые и забияки расходились порознь или также сходились и сговаривались, как бы настращать других и подурачить.
Жозеф не был ни шалуном, ни забиякой, но в нем не было также ничего любезного. Я хорошо помню: что бы ни случилось с нами, он никогда не был ни очень весел, ни очень печален, ни слишком сердит, ни слишком доволен. В драке он никогда не отставал от других и принимал удары, не умея сам платить тем же, но всегда без слез и без жалоб.
Когда мы останавливались, чтобы поиграть и позабавиться, он садился или ложился в трех или четырех шагах от нас, ни слова не говорил, отвечал невпопад и все как будто слушал и смотрел на что-то, чего мы не могли видеть. Вот почему мы и думали, что он принадлежит к числу тех, кто видит ветер. Брюлета, знавшая его причуды и никогда не говорившая о них, иногда звала его и не могла дозваться. Тогда она начнет, бывало, петь, и Жозеф тотчас очнется, как просыпаются те, которые храпят, когда начинаешь свистеть.
Не могу объяснить вам, почему я привязался к такому невеселому товарищу. Сходства между нами не было никакого. Я не мог обойтись без людей — вечно расхаживал, прислушиваясь и присматриваясь, любил потолковать и порасспросить, скучал один и искал веселья и дружбы. Быть может, потому, что мне было жаль угрюмого и скрытного мальчика, или потому, что я привык подражать Брюлете, которая постоянно заботилась о нем, делала ему услуги, которых никогда от него не видела и более переносила его причуды, нежели управляла им. На словах все было так, как она хотела, но так как он никогда не следовал ни чьим советам, то и выходило на деле, что не он, а она и я ухаживали за ним и терпели все, что ему было угодно.
Наконец наступил день причастия. Возвращаясь из церкви, я дал себе твердое слово не шалить более, и чтоб легче его исполнить, решился пойти к дедушке, пример которого скорее всего мог меня удержать.
Брюлета по приказанию вдовы пошла доить козу, а мы с Жозефом остались в комнате, где дед мой разговаривал с соседкой.
Мы сидели молча, рассматривая лики святых, которые священник дал нам в память святого таинства. Дедушка и мать Жозефа не обращали на нас внимания и продолжали разговаривать:
— Теперь, — сказала вдова, — когда важное дело кончено, мой парень может наняться в люди, а я сделаю то, что тебе говорила.
Потом, заметив, что дедушка печально покачал головой, она продолжала:
— Я знаю, сосед, у моего Жозе нет ума… О, я хорошо знаю, что это-то его несчастье!.. Он весь вышел в отца: покойник, бывало, и двух мыслей не приберет в целую неделю, а это не мешало ему, однако ж, быть человеком добрым и трезвым. А все-таки это большое несчастье, когда у человека в голове так мало порядка; и когда к этому еще он женится, и попадется ему жена с пустой головой — тогда в короткое время у них все пойдет вверх дном. Вот почему, видя, что мой мальчик подрастает, я думаю, что с таким умом ему не прокормить себя. И мне кажется, что я умерла бы спокойнее, если бы могла оставить ему хоть что-нибудь. Ты сам знаешь: нужно беречь копейку на черный день. В наших бедных хозяйствах только одно это и спасает. До сих пор я не могла ничего отложить, а выйти снова замуж мне уж, верно, не суждено, потому что я не так молода, чтоб кому-нибудь понравиться. Если это так, то пусть будет воля небесная!.. Слава Богу, я довольно молода и могу работать. И раз мы уж об этом заговорили, то я скажу тебе, сосед, что у меня даже и место есть в виду. Бенуа, наш трактирщик, ищет служанку и дает хорошее жалованье — тридцать экю в год! Да к этому еще нужно прибавить разной прибыли почти на столько же. С такими деньгами, усердием и ретивостью за десять лет я составлю себе состояние, отложу копейку на старость и могу еще оставить кое-что своему бедному дитяти. Ну, что ж ты на это скажешь?
Старик Брюле подумал немножко и отвечал:
— Нет, это неладно, соседка. Право, неладно!
Маритон также подумала несколько и, угадав мысль старика, продолжала:
— Конечно, нанявшись в деревенский трактир служанкой, я не уйду от худой молвы, и как бы умно я ни держала себя, никто этому не поверит. Так что ли, сосед? Ты это хочешь сказать? Да что ж делать?.. Я знаю, что тогда меня никто уж не возьмет за себя. Но ведь что терпишь для детей, того не жалеешь, да и самые мучения за них как будто сладки.
— На свете есть кое-что похуже мучений, — сказал дядя. — Есть стыд, и он падает на детей.
Маритон вздохнула.
— Да, — сказала она, — в этих домах каждую минуту жди обиды. Нужно беспрестанно быть настороже.
— Между трактирщиками есть такие, — сказал старик, — которые нарочно берут в служанки пригожих и веселых, как ты, например, чтобы легче сбывать с рук товар. И часто случается, что у одного трактирщика дела идут лучше, чем у других его собратьев потому только, что у него бойкая служанка.