Волынщики
Шрифт:
— Вестимо, сосед. Только, кажется, можно быть веселой, бойкой и проворной на услуги, не даваясь в обиду…
— Дурное слово также обида, — сказал старик Брюле, — и честной женщине должно быть тяжко привыкать к таким неприятностям. Подумай только, каково будет твоему сыну, когда как-нибудь ненароком услышит он, как шутят с его матерью извозчики и разносчики.
— Слава Богу, что он… так простоват! — сказала вдова, взглянув на Жозефа.
Я также взглянул на него и удивился, как мог он не слыхать речей матери. Она говорила вовсе не тихо, так что я не пропустил ни одного слова. Я заключил из этого, что он туг на ухо, как мы называли в то время тех, кто плохо слышал.
Вскоре после этого Жозеф встал и побрел
Боясь, чтоб меня не сочли за нескромника, если б я один остался в доме, я последовал за Жозефом и увидел, что он бросился на солому и плакал про себя, хотя на глазах у него и не было видно слез.
— Что ты, спишь что ли, Жозе? — сказала Брюлета. — Что улегся, как больная овца? Пусти-ка, мне нужна связка, на которой ты растянулся: я хочу дать корму овечкам.
И, задавши корму, она начала петь, только тихонько, чуть слышно. Ея пение, по-видимому, произвело на Жозефа обыкновенное действие. Он очнулся, встал и ушел.
— Что с ним? — спросила Брюлета. — Он сегодня глупее всегдашнего.
— Должно быть, — отвечал я, — он смекнул, что ему придется скоро наняться в люди и расстаться с матерью.
— Он знал это и прежде, — возразила Брюлета. — По заведенному порядку он должен идти в наймы тотчас после причастия. Если б я не была одно только дитя у дедушки, то мне тоже пришлось бы покинуть дом и зарабатывать хлеб у чужих.
Брюлета, казалось, не слишком была огорчена тем, что ей приходилось расстаться с Жозефом. Но когда я объявил ей, что и мать его также хочет идти в наймы и будет жить далеко от нас, она зарыдала, побежала искать ее и, обвившись руками около ее шеи, сказала:
— Правда ли, душенька, что ты нас оставляешь?
— Кто тебе сказал это? — возразила Маритон. — Это еще дело нерешенное.
— Неправда! — вскричала Брюлета. — Ты сама говорила, а теперь только хочешь скрыть от меня.
— Так как у нас есть нескромники, которые не могут удержать языка на привязи, — сказала соседка, посмотрев на меня, — то я должна сказать тебе всю правду. Я оставляю вас, но ты должна этому покориться, как дитя разумное и послушное, которое посвятило сегодня свою душу Богу.
— Как же, папа, — сказала Брюлета дедушке, — ты согласился отпустить ее? Кто же будет ухаживать за тобой?
— Ты, душенька! — сказала Маритон. — Ты уж теперь не маленькая и должна следовать своему долгу. Выслушай же меня и ты также, сосед. Я тебе не все еще рассказала…
И, посадив девочку к себе на колени, между тем как я забился между ног дедушки (его печальное лицо притянуло меня к нему), Маритон продолжала рассуждать, обращаясь то к ней, то к нему:
— Я давно бы оставила вас и стала бы зарабатывать себе хлеб насущный, если б меня не удерживала дружба к вам. Мне было бы гораздо прибыльнее оставить у вас Жозефа и платить вам за него, а самой идти в услужение: я могла бы тогда заработать копейку. Да я чувствовала, что на мне лежала обязанность воспитать тебя, дитя мое, до настоящего дня, потому что ты была еще крошка и потому, что девочке мать нужна более, чем мальчику. У меня недоставало духу покинуть тебя в то время, когда ты не могла обойтись без меня. Теперь это время миновало, и ты должна, расставаясь со мной, утешаться тем, что будешь полезна своему дедушке. Я научила тебя вести хозяйство и всему тому, что должна знать добрая девушка для услуги родителей и домашнего порядка. Ты должна взяться за это из любви ко мне и чтобы сделать честь тому воспитанию, которое я дала тебе. Я буду утешаться и гордиться, когда все будут говорить, что моя Брюлета рачительно заботится о своем дедушке и распоряжается своим добром как маленькая женщина. Полно же плакать, будь умницей и не отнимай у меня последней храбрости. Если тебе тяжело разлучаться со мною, то подумай, каково мне. Подумай только, что я должна покинуть твоего дедушку, который был моим лучшим другом, и моего бедного Жозефа. Но этого требует долг мой, и ты, верно, не станешь меня удерживать.
Брюлета плакала до самого вечера и не могла ровно ничего делать. Но когда она увидела, что бедная женщина, глотая слезы, стала готовить ужин, то снова бросилась к ней на шею, поклялась исполнить ее слова и принялась работать со всем усердием.
Меня послали отыскать Жозефа, который не в первый уж раз, да и не в последний забывал, что пора воротиться домой и делать то, что все делают.
Я нашел его в углу. Он думал о чем-то и смотрел в землю так пристально, как будто глаза его пустили корни. Против обыкновения, мне удалось выманить из него несколько слов, из которых я увидел, что он более раздражен, нежели опечален. Он нисколько не удивлялся тому, что ему приходилось идти в услужение, зная, что вступил уже в такой возраст и что иначе и быть не могло. Но, не показывая вида, что знает о намерениях своей матери, он жаловался, что его никто не любит и что его считают неспособным к работе.
Более этого я не мог от него добиться и заметил, что в продолжение всего вечера (я остался у дедушки, чтобы помолиться вместе с ним и Брюлетой) он дулся, между тем как Брюлета хлопотала и ласкалась ко всем более обыкновенного.
Жозеф нанялся работником к крестьянину Мишелю в поместье Ольниер. Маритон поступила служанкой к Бенуа, в трактир Увенчанного Быка в Сент-Шартье. Брюлета осталась у дедушки, а я у родных, которые имели некоторый достаток и полагали, что я не буду лишним, помогая им работать.
Между тем, я сделал над собой немалое усилие, чтобы остепениться и вести себя прилично своему возрасту, да и время, проведенное с Брюлетой, также немало меня изменило. Однако ж, делаясь постоянно благоразумнее в поведении, я чувствовал, что голова моя набита любовными затеями, которые далеко были не по возрасту моей двоюродной сестры, да и для меня самого еще раненько было думать об этом.
В это-то время отец мой взял меня с собою на орвальскую ярмарку, куда он отправился продавать лошадь. В первый раз в жизни мне пришлось пробыть целых три дня сряду вне дома. Заметив, что я сплю и ем слишком мало по моему росту (а я рос гораздо сильнее, нежели растут у нас обыкновенно дети), отец мой полагал, что поездка будет для меня полезна. Но вид новых мест и людей не веселил меня так, как веселил бы месяцев шесть тому назад. На меня нашла какая-то глупая вялость. Я смотрел на молодых девушек, не смея сказать им ни одного слова, и потом все думал о Брюлете, и мне казалось, что я могу на ней жениться потому только, что я одной ее не боялся. Я считал и пересчитывал свои года и ее, но время от этого не шло скорее.
Возвращаясь домой верхом на другой лошади, которую мы купили на ярмарке, встретили мы на дороге, покрытой грязью и рытвинами, пожилого человека, который вел небольшую тележку, загроможденную поклажей и запряженную ослом. Осел увяз в грязи и не мог двинуться с места. Хозяин тележки хотел было уж сложить часть поклажи на дорогу, чтобы облегчить тяжесть. Заметив это, отец сказал мне:
— Слезем и выручим из беды ближнего.
Хозяин поблагодарил нас и, обращаясь к тележке, сказал:
— Ну, крошка, вставай скорей, а не то ты у меня еще упадешь, пожалуй.
При этих словах с тюфяка, лежавшего на тележке, поднялась хорошенькая девочка, с первого взгляда показавшаяся мне лет пятнадцати или шестнадцати, и, протирая глаза, спросила, что случилось.
— Да то, что дорога очень плоха, дочка, — отвечал отец, взяв ее на руки. — Постой, постой, не ступай ногами в грязь. Нужно вам сказать, — прибавил он, обращаясь к моему отцу, — что она больна лихорадкой. Растет, вишь ты, больно скоро: посмотри, как вытянулась! Ну кто скажет, что ей всего одиннадцать лет с половиной?